Лунный свет, бессонница постоянно упоминались в эти годы в письмах, рассказах и повестях Чехова. Часто действие разворачивалось около реки, заливного луга, переправы, в виду широкого поля, хотя герой повествования существовал в замкнутом пространстве больничной палаты, дома, усадьбы, комнаты.
Поздняя весна и лето тянулись в хозяйственных заботах. В усадьбе строили флигель, ригу, обихаживали пруд. Иваненко, опять бессрочно гостивший в Мелихове, составил список того, что имелось у Чеховых из инвентаря и скота на 1 июня 1894 года. Выглядел перечень довольно скромно: пять лошадей, три коровы, две телки, три бычка, две овцы, баран, свинья, два поросенка, три собаки, четыре утки, селезень, 30 кур, утята, цыплята. Земледельческих средств тоже немного: веялка, две сохи, молотилка, каток и т. д. Упряжь совсем небогатая: семь хомутов, четыре подпруги и т. д. А всякой мелочи — топоры, совки, садовые ножницы и прочее — не более чем одна или две штуки. Работников всегда было немного — два-три человека. Прислуги тоже: кухарка Марьюшка, ее подручная Машутка, горничная Анюта. Долее всех в Мелихове задержался в работниках Роман Кириллович Постников. Из солдат, хитроватый, он хорошо изучил иерархию «хозяев». Слушался только Марию Павловну, перед всеми остальными лишь играл роль исполнительного и дельного помощника. Марьюшка, Мария Дормидонтовна Беленовская, «бабушка», осталась у Чеховых до конца жизни, став, по сути, членом семьи.
Михаил Павлович теперь служил в Угличе и в Мелихове гостил лишь по нескольку дней. Отпуск, как брат Иван, как сестра, он проводил на юге. Посему наймом косцов, плотников, печников, землекопов, баб и мужиков для работы в саду и огороде, в поле, в парниках, в лесу занимались либо Роман, либо Мария Павловна, либо сам Чехов. Правда, он шутил над собой: «Занимаюсь земледелием: провожу новые аллеи, сажаю цветы, рублю сухие деревья и гоняю из сада кур и собак». Однако в строительные дела вникал охотно. Потому что любил новые постройки.
В Москву Чехов ездил изредка. Его «эскадра» распалась. Кто-то пребывал за границей, кто-то на даче или в своем имении. Мизинова написала в апреле, что не приедет в Россию раньше Рождества, что она каждое утро «кашляет кровью», лечится, а «крови всё больше» и посему собирается в Швейцарию. Собиралась она туда по другой причине, однако так и не решилась написать правду, а якобы страшным недугом объясняла грядущий переезд и то, что занятия пением отпали. Но о Потапенко рассказала: «Он заходит иногда по утрам на ½ часа и, должно быть, потихоньку от жены. Она угощает его каждый день сценами, причем истерика и сцены через полчаса. Он объясняет все ее болезнями, а я так думаю, что просто это все притворство и ломанье!» В апрельском письме был намек на ее новое положение: «Я здесь для всех дама — Ваш портрет Варя показала хозяйке как портрет мужа! Та пристала показать, ну и пришлось. Потому пишите мне M-me, а не M-elle, и не сердитесь, что Ваша карточка оказала мне услугу!»
14(26) июля Лидия Стахиевна опять пугала в письме скорой смертью, упрекала Чехова в том, что он не приехал в Париж, что не удержал ее от Парижа. Все это выглядело горькой шуткой, за которой была правда ее положения: «Впрочем, снявши голову, по волосам нечего плакать. <…> Меня все забыли. Последний мой поклонник — Потапенко, и тот коварно изменил мне и бежал в Россию. Но какая же с… его жена. Вы себе и представить не можете! Если захотите, он Вам расскажет обо мне всё, что знает, а мне самой о своей жизни и о себе писать противно. <…> Если я скоро окочурюсь, не поминайте лихом и перевесьте мои портреты из холодного места в теплый кабинет. Прощайте, дядя, умоляю, пишите, и я буду много писать, а сегодня уж очень скверно. Ваша Л. Мизинова».
Потапенко побывал в Мелихове в конце июля. Но, судя по всему, не рассказал «всего». Они условились поехать в Нижний Новгород. Как пошутил Чехов в письме Шехтелю еще в мае, поездка в Испанию, в Египет, на Корфу, Мадейру — это мечты, «и такими останутся, вероятно, до самой дохлой смерти». Зимой в письме Суворину он упомянул пьесу, в которой хотел вывести какого-то господина, который говорит цитатами из Тургенева. Но ни в Ялте, ни в Мелихове пьесу Чехов не писал. С разницей в десять дней то говорил: «Писать не хочется», то: «Боже, как мне хочется писать!» Иван Павлович рассказывал жене, что брат нездоров, «хандрит ужасно». Как-то весной Чехов написал Александру, что литература находится у него сейчас «на заднем плане <…> да и трудно совокупить желание жить с желанием писать».
Итак, теперь противопоставлялись не «медицина» и «литература», как главное занятие, как образ жизни. Тут выбор был уже сделан («Я — литератор»). Но два желания: жить и работать.
Два года назад Чехов говорил, что «лень жить», «жить как будто бы надоело». Зимой 1894 года написал Суворину: «Кажется, я психически здоров. Правда, нет особенного желания жить, но это пока не болезнь в настоящем смысле, а нечто, вероятно, переходное и житейски естественное». Видимо, это «переходное» состояние разрешилось, и хотя он поминал «дохлую смерть», но словно отодвинул мысли о ней. Говорил, что ему «хочется жить», что его тянет куда-то «какая-то сила», и «захотелось куда-нибудь подальше, туда, где горизонт видно». Даже заговорил о новом пальто, о поездке за границу: «А хорошо бы где-нибудь в Швейцарии или Тироле нанять комнатку и прожить на одном месте месяца два, наслаждаясь природой, одиночеством и праздностью, которую я очень люблю». Может быть, он думал о Лике, звавшей его в Швейцарию?
В его письмах зазвучали другие ноты: «У нас сенокос, коварный сенокос. Запах свежего сена пьянит и дурманит, так что достаточно часа два посидеть на копне, чтобы вообразить себя в объятиях голой женщины».
Чехов подчеркивал, что хочется ему житейской радости, «болтовни о пустяках», морских купаний, степного воздуха. Будто на прощанье, как перед длительным постом. Недаром упомянул заговены, последний день Масленицы: «А я стал мечтать о том, чтобы опять проехаться по степи и пожить там под открытым небом хотя одни сутки. Как-то лет 10 назад я занимался спиритизмом и вызванный мною Тургенев ответил мне: „Жизнь твоя близится к закату“. И в самом деле мне теперь так сильно хочется всякой всячины, как будто наступили заговены. Так бы, кажется, всё съел: и степь, и заграницу, и хороший роман… И какая-то сила, точно предчувствие, торопит, чтобы я спешил». Но почувствовав, что приоткрыл нечто сокровенное, тут же оговорился: «А может быть, и не предчувствие, а просто жаль, что жизнь течет так однообразно и вяло. Протест души, так сказать».
Так бывало не раз. Чехов в чем-то признавался, но потом смягчал свои слова. Словно не перекладывал ношу на другого, оставался наедине со своими чувствами, с тем, что трудно, невозможно объяснить. Несколько раз промелькнувшие слова «какая-то сила» и дотоле не упоминавшееся воспоминание набрасывали насмешливый покров на упоминание смерти, но называемые им сроки обретали особый смысл («10 лет…», «5 лет…»).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});