— Но, но! Смотри у меня, шельмец! — ворчливо-ласковым тоном прикрикнул на него Ермоха и, как был босиком, пошел отвязывать лошадей, чтобы пустить их на пастбище.
Отпустив лошадей, он обошел вокруг балагана, подобрал брошенные кем-то кверху зубьями грабли и, воткнув их черенком в землю, посмотрел на солнышко.
— Что же делать-то? — вслух проговорил он, почесывая голую грудь. — Спать расхотелось. Литовки отбивать — баб разбудишь.
Схожу-ка я лучше в лес, дров заготовлю да бересты надеру на пайвы[4].
Умывшись холодным чаем и утеревшись кушаком, Ермоха обулся, надел старенькую, из бараньей шерсти шинель и, заткнув топор за кушак, отправился в ближайший колок, что раскинулся у подножия крутой каменистой горы.
Там еще сумрачно, прохладно и тихо, лишь одинокий дятел долбит старую, корявую березу да где-то далеко высвистывают щеглы. Воздух полон ароматами черемухи, смородины, с еле ощутимым запахом грибов и прелого листа.
— Эка дух-то какой приятственный! — проговорил Ермоха, остановившись около сухостойной, суковатой лиственницы, стукнул ее обухом. Гулкое эхо покатилось по колку, отозвалось в горах и сосновом бору. С ближайшего куста черемухи, который Ермоха задел топором, на него градом посыпались капли росы. Он сбил росу и с других кустов, затем сбросил с себя мокрую шинель и, поплевав на руки, принялся рубить.
Когда Ермоха вернулся из лесу, время подходило к полудню. Сбросив у балагана тяжелый, связанный таловым прутом тюк бересты, он нарубил дров, развел костер. Солнце жгло немилосердно. Лошади, спасаясь от жары и паутов, забились в колок, а Ермоха, обливаясь потом, продолжал сидеть у костра, сучил на оголенном колене дратву из конопли, чтобы сшивать ею бересту на пайвы. Услышав позади себя конский топот, Ермоха обернулся и, присмотревшись, узнал в подъезжающем всаднике Максима Травникова. Не доехав до балагана, Максим спешился, привязал коня в тени густой, раскидистой березы, поспешил к Ермохе. Поздоровавшись, спросил:
— А где же народ ваш?
— По голубицу ушли, — ответил Ермоха, — во-он они, отсюда видать, разбрелись по елани.
Максим посмотрел, куда показывал старик, подкрутил усы, придумывая, как бы спросить про Настю. Глядя на него, Ермоха подумал: «Эка франт какой, сенокос, а он… и рубаха с иголочки, и штаны с лампасами, и сапоги начистил, прямо-таки как на вечерку выщелкнулся… Оно, положим, праздник, да и не малый».
— Хозяйку вашу повидать бы мне, — нашелся наконец Максим, — с братом ихним вместе был на фронте, просил увидеть ее, порассказать, что жив он, здоров и так далее.
— Там же она, на ягоде. Скоро придут небось, подожди здесь, чайку попьем.
— Не-ет, ждать-то мне некогда, — заторопился обрадованный Максим. — Лучше я уж схожу к ней на ягодник.
Он крутнулся на каблуках и чуть не бегом, не разбирая тропинок, прямиком через прокосы пустился к своей желанной. Саженную ширину речки перемахнул с разбега.
Настю он увидел, как только поднялся на елань. В розовой кофте и белом подсиненном платке, она только что подошла к могучей разлапистой лиственнице. Там у нее стояло на пеньке ведро, чуть не доверху наполненное голубицей. Настя высыпала из туеска в ведро ягоды, повернулась, чтобы уйти, и тут увидела Максима. Он быстро подходил к ней, улыбчивое, потное лицо Максима раскраснелось, радостью светились глаза, шильцами торчали подкрученные кверху кончики усов.
— Федоровна… — Запыхавшись от быстрой ходьбы в гору, он говорил прерывисто, с придыханием. — Здравствуй… дорогая!
— Здравствуй, — пряча руки за спиной, скупо улыбнулась Настя.
— Как живется-можется?
— А тебе это шибко любопытно, Максим Агеич?
— Эх, Настасья Федоровна, у меня уж все сердце по тебе выболело, мне теперь и жизнь не в жизнь без тебя.
— Вот оно что-о! — Догадавшись, зачем пожаловал к ней Максим, Настя вспомнила недавний, столь оскорбительный разговор с Парушкой, и в душе ее заклокотала злая обида. — Я с тобой шутейно, а ты уж и в самом деле! Ты за кого меня считаешь?
Но Максим словно обезумел: он уже не понимал Настиных слов, ни ее сердитого тона, ни того, каким недобрым огоньком заискрились у нее глаза. Он видел лишь, как лицо казачки еще гуще заполыхало вишневым румянцем, а из-под платка на белую круглую шею выбился курчавый завиток.
— Ягодка моя, лебедушка, — продолжал он жарким полушепотом, подступая ближе, а правой рукой пытаясь обнять ее за талию.
— Отстань! — толкнув его в грудь, воскликнула Настя. — Ты еще и лапать вздумал! — Она быстро, по-мужски размахнулась, ахнула его кулаком по левой скуле.
Может быть, Максим и устоял бы на ногах, но, попятившись от толчка и гневного окрика Насти, он споткнулся о корневище лиственницы и плюхнулся спиной в колючий кустарник.
В довершение беды он, падая, задел рукой строчье гнездо. Потревоженные строки[5] взмыли кверху и кучей накинулись на поверженного кавалера. Он вскочил и кинулся наубег. Опомнился Максим уже у речки, оглянувшись, перевел дух. Погони не было. Вспухшее лицо его горело от укусов, он ополоснул его холодной водой, посмотрелся в речку. На гладкой поверхности ее, как в зеркале, отразилась опухшая, в кровоподтеках рожа, вместо глаз — узенькие щелочки, а под левым глазом багровел, отливая синевой, фонарь величиной с блюдце.
— Штоб тебя громом убило, змея подколодная, — ругался Максим, обирая с перепачканной голубицей рубахи прильнувшие к ней раздавленные ягоды, и, выпрямившись, погрозил в сторону Насти кулаком.
На балаган к Ермохе Максим не зашел, обойдя его далеко кругом, добрался до коня, вскочил на него и уехал.
Когда бабы, набрав голубицы, вернулись на стан, Ермоха уже приготовил им обед, наварил чаю. За обедом спросил Настю:
— Чего же это Максим-то так скоро уехал?
— Не знаю, — сдерживая улыбку, ответила Настя. Бабы переглянулись, засмеялись; они видели, как Максим стреканул от Насти, и догадывались, за что ему попало от их хозяйки.
— Зря, — продолжал Ермоха, — надо бы пригласить человека, угостить чем бог послал…
— А я и так угостила его, — уже не сдерживая смеха, Настя подмигнула сидевшей напротив Акулине, — а больше он чего-то не схотел.
Глава XI
В мае 1916 года русские войска, которыми командовал генерал Брусилов, перешли в наступление на всем протяжении Юго-Западного фронта — от Черновиц на румынской границе до Чарторийска и Островца на реке Стыри.
Разгромив железобетонные укрепления, которыми так хвастались немцы, считая их неприступными, русские штурмом взяли Луцк и погнали врага дальше на запад в сторону Карпат, а северное крыло фронта (3-я армия), форсировав во многих местах реку Стоход, устремилось в направлении Владимира-Волынского.
В первые же дни наступления русские захватили у врага огромные трофеи: военные склады, множество орудий, пулеметов, винтовок, снарядов, патронов и более 70 тысяч пленных.
Победа была бы полной, если бы Брусилова поддержали и другие командующие русскими фронтами: бездарный, не любимый солдатами генерал Эверт, который командовал Западным фронтом, и такой же никудышный вояка Куропаткин, командовавший Северным фронтом. Оба эти генерала с места не двинулись, чтобы помочь своему соседу добивать врага, и Брусилову волей-неволей пришлось остановить так успешно развиваемое наступление и закрепиться на достигнутых им новых позициях.
Во время наступления на стыке двух русских армий, 8-й и 3-й, образовался разрыв, куда был брошен кавалерийский корпус генерала Гиллепшмидта, в составе которого находилась и 1-я Забайкальская казачья дивизия.
После того как форсировали многорукавный, мутный Стоход с его многочисленными протоками и топкими болотистыми берегами, дивизия получила приказ: спешиться и занять позицию, окопавшись вдоль левого берега реки.
— Это оно что же такое? — ворчали казаки, дивясь новому приказу. — Только разошлись немца бить — и на тебе, стоп машина.
— А вить как погнали-то его…
— Диковина, братцы, вроде жалко стало немца генералам нашим, не дают добить его до конца, и баста…
— Измена, не иначе…
— Мне писарь наш Игуменов рассказывал, в штабе дивизии был он намедни, там и слышал, — такое творится вокруг, что уши вянут. Мы здесь наступаем, гоним немца напропалую, а другие наши генералы стоят и ухом не ведут.
— Вот оно што-о-о…
— Энтот, какой был у нас наказным атаманом, Выверт, што ли…
— Эверт…
— Во-во, он самый, Эверц! Так вить он же, вражина, истованный немец, какой же ему антирес своих бить!
— Оно конешно, свой своему поневоле друг.
— То-то и оно. Через это самое Брусилов наш видит такое дело и приказал: хватит, говорит, ребята, одним нам зарываться далеко не к чему. А то может получиться по-волчьи: те будто убегают от собак, а сами заманивают их подальше от села, в засаду, а потом как накинутся на них с трех сторон — каюк собачкам, поминай их как звали.