В искусстве — не только в поэзии — царит смутное, в клочья рвущееся сознание безумства происходящего, тревожное предчувствие, предощущение гибели насквозь прогнившего, утратившего устойчивость жизнеустройства.
Войны в стихах Тициана Табидзе нет: есть войною порожденное состояние потерянности в этом жестоком мире — в море крови и слез:
Кто в этот сад впустил ребенка? Кто душу городовИсполнил ядовитым дымом, Застлавшим все вокруг?
В буквальном переводе читается еще определенней: «Кто напустил дым от сгоревших городов в мою душу?».
Зачем за всадником летящим Тень вырастает в зов?В пустыне я, но почему же Я вижу свежий луг?
Перевод Б. Лившица
Характерна эта заключительная фраза, освещенная надеждой, не похожая на «похоронные» финалы многих более ранних стихотворений: в ней детская, не утраченная поэтом способность радоваться жизни, верить в нее.
С именем Блока связан «налет романтизма» — так называл Тициан свои патриотические мечтания, — который долго сопутствовал ему в поэзии (это дало некоторым критикам право называть Т. Табидзе «грузинским Блоком»), «Налет романтизма» не исчезнет и в зрелом творчестве Тициана Табидзе; со временем это сблизит его в какой-то мере с грузинскими романтиками: Николозом Бараташвили, Григолом Орбелиани, с «условным романтиком» Важа Пшавела. К тому же более позднему времени Тициан отнесет свой период «творческих заблуждений».
«Односторонне и пристрастно понимая классическое наследство грузинской поэзии, мы заразились от него националистическими концепциями», — так он это сформулирует в апреле 1936 года. Осторожная формулировка продиктована, скорее всего, инстинктом самозащиты. Дело в том, что хотя Тициану всегда было чуждо и невыносимо проявление каких бы то ни было националистических пристрастий во всех областях жизни, будь то искусство, языкознание, быт, — в том смысле, как мы это понимаем, — он сам все же не был уверен, что в трудное время всеобщих обвинений и покаяний нельзя будет и его в чем-либо обвинить. Именно поэтому в автобиографии, написанной в качестве предисловия к первому — и при жизни последнему — сборнику стихотворений Тициана Табидзе, вышедшему в переводе на русский язык в Москве, появились эти странно звучащие сегодня покаянные ноты: стремление поспокойнее и помягче сформулировать то, что могут более жестко и пристрастно определить другие. В рукописи автобиографии в этом месте больше всего вычерков и исправлений. Ссылка на классиков — смягчающее вину обстоятельство: «Несмотря на новизну темы и ощущение пейзажа, я все же думаю, — пишет он, к примеру, — что иногда я, конечно, отталкивался от классиков»; дальше идет фраза, не вошедшая в окончательный текст: «В этом (зачеркнуто: „я вижу корень своих ошибок, не обходившихся иногда без…“) было иногда выявление националистического рецидива». Зачеркнуто: «Если лишить грузинских поэтов темы патриотизма, почти ничего от них не останется». Он это понимал, но не решался сказать; он сердился сам на себя и спорил сам с собой, — с тем, искавшим удобную форму «покаяния».
И снова за ним вставала незримая тень Александра Блока.
«На самом же деле, — подсказывал Блок, — что особенно самоуверенного в том, что писатель, верующий в свое призвание, каких бы размеров этот писатель ни был, сопоставляет себя со своей родиной, полагая, что болеет ее болезнями, страдает ее страданиями, сораспинается с нею и в те минуты, когда ее измученное тело хоть на минуту перестают пытать, чувствует себя отдыхающим вместе с нею?..
Чем больше чувствуешь связь с родиной, — утверждал Блок, — тем реальнее и охотней представляешь ее себе, как живой организм; мы имеем на это право, потому что мы, писатели, должны смотреть жизни как можно пристальнее в глаза…
Мы, — подчеркивал Блок, — не государственные люди и свободны от тягостной обязанности накидывать крепкую стальную сеть юридических схем на разгоряченного и рвущегося из правовых пут зверя.
Мы люди, — пояснял Блок, — и значит — прежде всего обязаны уловить дыхание жизни <…> почувствовать, как живет и дышит то существо, которого присутствие мы слышим около себя…
Родина — древнее, бесконечно древнее существо, большое, потому неповоротливое, и самому ему не счесть никогда своих сил, своих мышц, своих возможностей…»
Блоку виделась Русь, вздернутая на дыбы, разгневанная и рвущая путы, — «Россия начала нашего века».
Время было неудобное для дискуссий даже с самим собой, — Тициан воздержался выносить этот спор на люди…
Классикам все же пришлось это взять на себя — к чему бы им от этого отрекаться? «Грузинские поэты XIX века возвели в идеал формулу А. Мицкевича, что родину любит тот, что ее потерял, — написал Тициан. — Они восхваляли историческую Грузию, героические подвиги, романтику рыцарских обычаев, а Важа Пшавела распад родового быта ощущал, как конец мира. Но что было закономерно, даже действенно раньше, потеряло всякое оправдание в наши дни». В этом была оценка и собственного своего дореволюционного творчества, ибо поэтическая формула Адама Мицкевича: «Родину любит тот, кто ее потерял», — основа поэтического цикла Табидзе «Халдейские города».
…Сознание трагической участи порабощенной в условиях социального и национального гнета Грузии. Настоящему противостоит величие «прародины» — Халдеи.
«Воспевая Халдею как прародину, — вспоминает Тициан, — я больше восходил к историческим истокам, почти позабыв о „цветах зла“».
Мечта целует прошлого следы,Халдеи сны плывут передо мной:Нас души предков — яростны, тверды —Влекут к химерам Грузии родной!
На подвиги твои, отчизна гор,Столетий опускается вуаль,Но древней славы вновь горит костер,И на востоке вспыхивает даль.
Надежды древней медленный напев,Слова о счастье сгубленном слышны…Пустыня спит, от зноя онемев,Проносятся над ней былые сны…
Перевод С. Ботвинника
«Сны Халдеи» — напоминание о древней славе, о пройденных путях, о городах, когда-то знаменитых (теперь — «ничтожество и прах»): но это — и «медленный напев надежды».
В душе поэта рыдает голос предков — «прародителей-магов».
Ему припоминаются слова священных заклинаний, «забытые в веках», «залитый солнцем путь к Сидону» (Сидон — богатый древний порт на Средиземном море); мнится «алтарь победы», поправший песок пустыни:
Созрев для песнопений мощных, Излиться жаждет дух, —Теней величественных зова Благоговейно жду…
Всю жизнь томлюсь по беспредельным Путям… Далек мой путь…Под солнцем пламенным Халдеи Хочу навек уснуть.
Перевод Б. Лившица
Вся эта «беспредельность» могла бы показаться бутафорской, — подражанием Брюсову, — если бы не лирический пафос, перекидывающий мостки в реальную современность.
Исторический «реквизит» прикрывает живые чувства.
Монументально стилизованный брюсовский «царь царей» в стихотворении Табидзе «Асаргадон твоей упился плотью…» («Цветы») становится лирической деталью — символом Времени, образом вечной незыблемости человеческих чувств (любовь становится «исторической» темой). «Похороненная», «дальняя» любовь — бессмертнее «царя царей» Асаргадона:
Глаз голубой лишь светит в целом мире,Как светлячок, игрой пленяет женской;И молится в ночи бездомный лирик,В том свете голубом узнав блаженство.И долго-долго голубое окоСлепить поэтов одиноких будет,И лирик пожалеть заставит бога —Пускай за одиночество не судит
Перевод М. Шехтера
«Восходя к историческим истокам», Тициан Табидзе рядит в исторические одежды и любовную лирику. В стихотворении «Фатьма-Хатун» он берет за «исток» поэму Шота Руставели, воскрешая образ одной из его героинь: Фатьма-Хатун — жена богатого купца Усена, легко дарящая проезжим и прохожим свою любовь:
Терзает душу девы отраженье.Фатьма-Хатун, твой взгляд мне сны прожег!О милый призрак, множащий мученья,Когда бы прошлое вернуть я мог!..
Перевод С. Спасского
Переписав стихотворение на открытку, Тициан по почте послал его знакомой девушке, которую звали Фатьма, бывшей кутаисской гимназистке, у которой он спрашивал когда-то: нравится ли ей Гедда Габлер?