Ту «святость», которой не было у Василия Каменского, нечасто можно было встретить и у Бальмонта. «Музыка» его стихов не была подсказана «мукою». Но все же — было в нем что-то, кроме «певучего вымысла» и словесной игры. Бальмонт создал в поэзии мир — запредельный, сверкающий и звучащий, солнечно-яркий и многоцветный…
Этот мир был мираж в «ледяной пустыне души».
Поэт-рыцарь: Тангейзер, Тристан, Лоэнгрин — так его называли — Бальмонт любил лишь свою поэтическую «мечту». Любил ее преданно, бескорыстно. Современников поражало его наивное трудолюбие: педантичный Бальмонт глотал тома и целые библиотеки — ничто в нем не застревало. Он толковал восхищенно о Шелли, о Стриндберге, об Оскаре Уайльде… Он сыпал словами: «Халдея», «Мексика», «Атлантида», «Япония», «Египет»… И где он только не побывал, чего не видел!
Все поэты в его переводах похожи один на другого.
Все им описанное одинаково фантастично — красивая сказка!
Вероятно, в одну из последних московских встреч Бальмонт прочитал Тициану стихотворение о России «Лишь с ней», и Тициану это запало в душу:
Я был в России. Грачи кричали.Весна дышала в мое лицо.Зачем так много в тебе печали?Нас обвенчали. Храни кольцо.
Я был повсюду. Опять в России.Опять тоскую. И снова нем.Поля седые. Поля родные.Я к вам вернулся. Зачем? Зачем?..
В этом была несвойственная Бальмонту душевная напряженность; была необычная для него истинность, смутность, тревожность. Откуда все это взялось? Бальмонту чужд был психологический драматизм в поэзии. Чем была для Бальмонта Россия? Может быть, в какой-то момент он вдруг почувствовал интуитивно, что шаг-другой, и… «Россия» для него станет рядом с «Халдеей» и «Атлантидой»? Предугадал, предчувствовал разлуку? И в нем пробудилась нежность, им овладела почти болезненная страсть, рожденная ревностью и страхом утраты?
…Кто хочет жертвы? Ее несу я.Кто хочет крови? Мою пролей.Но дай мне счастья и поцелуя.Хоть на мгновенье. Лишь с ней. С моей.
Ему не дано было этого счастья.
А в душе Тициана облик Бальмонта слился с этими стихами; образ человека — не поэта Бальмонта. Таким он запечатлен в стихотворении «Встреча с Бальмонтом» (февраль 1927):
Я помню поле, ячмень шелестящий,Синел простор, напоенный светом,И ты казался пушинкой летящей,Христом, идущим вослед за ветром.
«Я был в России. Грачи кричали.Весна смеялась в мое лицо».И ветер взвевал над худыми плечамиВолосы твои соломенным венцом.
А грач кричал в неизбывной печали.Росистый лес трепетал в луче…«Я был в России. Грачи кричали».Грачи кричали: зачем, зачем…
Мы в дом входили. Плакал грач.Береза никла… О чем была грусть ее?И слез моих поток был горяч,Мне вспоминалась далекая Грузия…
Перевод В. Державина
Строчки из стихотворения Бальмонта в этих написанных по-грузински стихах приводились по-русски…
* * *
Возникновение «модернистских» тенденций в грузинской поэзии относится ко времени несколько более позднему, чем, скажем, в русской литературе; это — конец предреволюционного десятилетия. Литературный «модернизм» встретил в Грузии стойкое сопротивление со стороны поклонников твердых поэтических авторитетов, тем более что в борьбе поэтической молодежи за символизм уже обнаруживали себя «эпатирующие» приемы футуристов, вышедших к тому времени на литературную арену в России. Грузинских модернистов называли иногда «футуристами». В этой связи Тициан Табидзе писал в одном из первых манифестов своей группы, которая к 1915 году уже и организационно оформилась: «Невежество пустило против нас словечко „футуризм“. Слово это должно было сыграть роль камня, предназначенного нас повалить. Конечно, мы всегда имели в виду, что символизм выступает в Грузии в тот момент, когда в других странах он из школы борющейся стал школой академической, и сейчас выступает новая школа футуризма. Однако это ничуть не меняет положения. Европейский футуризм продолжает дело Малларме. Есть ли это углубление символизма или начало футуризма — это все равно. Одно во всяком случае бесспорно: футуризм никогда не сможет отказать символизму в тех культурных и эстетических достижениях, какими он обогатил мысль».
Впрочем, этот полемический запал впоследствии и самому Тициану Табидзе казался сильно преувеличенным. По сути дела, запоздалый грузинский символизм был довольно неопределенным понятием. Его приметы удавалось обнаружить в творчестве очень разных и даже ни в чем не схожих поэтов и прозаиков: от Важа Пшавела до К. Гамсахурдия.
«Эту школу, — писал Т. Табидзе в предисловии к сборнику произведений Важа Пшавела в 1927 году, — главным образом характеризует отрицание натурализма, переоценка формальных ценностей: что же касается того, что она опирается на символы, то еще французский критик Реми де Гурмон прекрасно доказал, что на символы опиралась вся античная литература и даже литература Средневековья».
Тот же Реми де Гурмон, бывший для Тициана бесспорным авторитетом, писал в свое время о Малларме: «Он полюбил слова за их возможное значение больше, чем за их действительный смысл. Из слов этих он творил мозаику, в изысканности которой была своя простота… Подобно андерсеновскому человеку, который ткал невидимые нити, Малларме собирал драгоценные камни, горевшие отблеском его фантазии, не всегда в горизонте нашего зрения… Но было бы нелепостью предположить, что Малларме непонятен…» (Реми де Гурмон. Книга масок. Перевод с французского Е. М. Блиновой и М. А. Кузмина. 1913). Не здесь ли зерно и футуристических откровений, имеющих едва ли не большее еще право на сравнение с «новым платьем короля», с той единственной разницей, что теперь уже толпа вопила: «Король-то голый!», — тогда как мальчишки клялись, что видят блеск драгоценных камней и золотое шитье. Тициан Табидзе и его друзья не придавали большого значения разнице между программами символистов и футуристов: просто они были на стороне «мальчишек». Блок и Бальмонт, французские «проклятые поэты» — идолы «святейшего искусства» — будили в них жажду яркого и многокрасочного, удивительного, «непонятного» слова, «возможное значение» которого было бы важнее и глубже, чем его «действительный смысл»; это слово своим веселым танцем должно было свести с ума тусклое зрение обывателя; и оно же сближало поэтические порывы молодых грузинских поэтов с поисками нового, небывалого слова в творчестве Хлебникова и Маяковского.
Жажда поэтического совершенства, оттачивание формального мастерства, с одной стороны, и дерзкий вызов литературным мещанам, почти озорство…
Они сами обижались впоследствии, когда эти дерзости из манифестов 1916 года безоговорочно принимались рапповской критикой за поэтическую программу.
В 1915 году грузинские «символисты», во главе с Паоло Яшвили и Тицианом Табидзе, организовали «совершенно невиданный мистический союз братства поэтов, подобного которому, может быть, не помнит мир» — «орден голуборожцев». Это был союз друзей-единомышленников: «Со всеми друзьями из группы „Голубые роги“ я был знаком еще в гимназии», — вспоминает в автобиографии Тициан. Их знаменем был символизм, привитый к стволу многовековой грузинской культуры. Объясняя необычное название группы — «Голубые роги» — в одной из первых деклараций, Табидзе указывал на то, что в этих словах выражено «подлинно грузинское миросозерцание»: роги, из которых пьют вино, — «характерная принадлежность грузинского быта», а «голубой цвет — это цвет романтики». «Философский идеализм нашел в голубом цвете свой выход…» — писал Тициан и подчеркивал важную особенность: у голубого цветка в Грузии стебель всегда был красный. «Для Грузии земля и небо никогда не были в разрыве».
Не стоит преувеличивать глубину этих «философских» обоснований. Разумеется, в основе «теоретических» построений голуборожцев лежит поверхностно усвоенный идеализм символистской эстетики, однако не это имело решающее значение. Голуборожцев увлекло формальное новаторство символистов. «Словотворчество» футуристов было как бы продолжением его. Как и русские футуристы, голуборожцы, несомненно, вкладывали бунтарский смысл в те преобразования, которые они стремились произвести в поэзии. В поэтической практике голуборожцев грузинская поэзия обогащалась изгнанными из употребления или доселе не использованными, чисто «антиэстетическими» словами и образами (школа французских «проклятых поэтов», Бодлера и Рембо). Разомкнулся круг поэтических тем, совершенствовалась система стихосложения. Голуборожцев на протяжении многих лет упрекали в западничестве и даже космополитизме, но сами они были убеждены в обратном: их «союз» был создан из патриотических побуждений. Они мечтали поставить современную грузинскую поэзию вровень с европейской. В известной мере им удалось это осуществить.