— Линия, цвет… ассоциативный образ: теплое, гладкое, чистое, легко движется. Вызывает приятные ощущения…
Дочка, проходя перед сном из ванной, резюмировала эстетический диспут кратко:
— От разговоров еще никто красивее не делался. Девица не позвонила, к некоторой досаде Звягина. Но общежитие, куда она вошла, он заметил.
Ночью на кухне он отшвырнул Платона и учебник по эстетике и нацедил ледяного молока из холодильника. Обстоятельно перечислил на бумаге:
«1. Глаза.
2. Нос.
3. Зубы.
4. Волосы.
23. Ногти.
24. Голос.»
Он пожалел, что не знаком с условиями конкурсов красоты. Против каждого пункта, добросовестно вдумываясь, проставил оценки по пятибалльной системе. Средний балл у девицы получился два и три десятых. Подбив неутешительный итог, Звягин зло засопел и достал еще бутылку молока. В верху списка надписал: «Имеем», на чистом листе: «Требуется», на другом: «Что делать»…
Утром, вернувшись на подстанцию с первого вызова, он изучающе вперился сквозь окошечко в диспетчершу.
— Леонид Борисович?! — изумилась она, краснея.
— Валечка, дай-ка мне телефончик своей косметички…
Летя в «скорой» по Обводному, обернулся в салон к фельдшеру:
— Гриша, ты где мышцы качаешь? На стадионе Ленина? Познакомишь меня завтра с тренером.
Перечень действий оснащался конкретными адресами и фамилиями. Лохматый Гриша перемигивался с медсестрой.
Девица позвонила на третий день.
Они встретились в полупустом по-утреннему кафе.
— Клара, — назвалась она, взбивая волосики.
— И имя-то у тебя какое-то… царапучее, — он вздохнул.
— Горбатого могила исправит, — беспощадно сказала она.
Он пожевал апельсиновую дольку, сплюнул косточку, откинулся на спинку стула: обозрел Клару критически и деловито — так папа Карло, наверно, смотрел на чурку, из которой собирался вырезать Буратино.
— Можно и раньше, — лениво пожал плечами. — Это все исправимо…
— Предлагаете мне себя и песца на воротник в придачу.
— Ни меня, ни песца ты не получишь, — открестился Звягин. — Но у меня вот какие Соображения.
Соображения были прерваны скрипучим смешком:
— Ага! Прическа, модная одежда, гимнастика, самовнушение: «Я самая привлекательная, я самая обаятельная!..» Хватит, нахлебалась уже в кино подобной чуши… розовых сказочек для дурачков.
— Сказочек не будет, — уверил Звягин. — Только реальность. Знаю я в Риге хирурга, который удлиняет калекам ноги на двадцать пять сантиметров: приживляет консервированную кость. Знаю женщину, которой академик Углов сделал серию операций на голосовых связках — мелодичный голос вместо хриплого баса.
Перечень был длинен.
— Сказочки не для нас. Для нас — работа. Усталость. Боль. Терпение. Только так все в жизни и делается.
Теплая волна доброты, уверенности, надежности исходила от него. Это ощущение покоя и добра было настолько сильным, что Клара неожиданно для себя улыбнулась. Баюкала песня сирены, что все достижимо и все будет хорошо, но у сирены был жесткий металлический баритон и несокрушимая логика.
— А с виду вы злой и самовлюбленный, — сказала Клара.
— Завтра я дежурю, а послезавтра в четыре жди у метро «Маяковская». И возьми с собой купальник.
— Это еще зачем?! — ощетинилась Клара.
— В физкультурном диспансере тебя посмотрит одна умная старая врачиха — для начала.
Колесо событий подхватило ее, швыряя в решительные перемены: она более не сопротивлялась.
(«Исчерпал все обаяние, — смешливо жаловался Звягин жене. — Хуже, чем когда ухаживал за тобой в институте». — «Да? — удивилась она. — А я всю жизнь была уверена, что это я за тобой ухаживала».)
Врачиха в диспансере оказалась не такая старая.
— Сделай двадцать приседаний… Быстрее! Пульс… сто четыре. Давление… сто двадцать пять на семьдесят пять. Вдохни — дуй. Легкие — две семьсот. Сюда. Выпрямись. Рост — сто шестьдесят шесть… Вес… сорок девять триста. А кажешься выше…
— Это оттого, что сутулится, — сказала медсестра.
— Сложение стайера… ты на длинные дистанции никогда не бегала?
— И незачем, — отверг Звягин, неожиданно входя: в белом халате и с какими-то бумажками — Клариными анализами. — Проверь-ка ее на велоэргометре.
Здесь он был — врач, и Клара не застеснялась.
— Нормально, — обронил он. — А рефлексы?
По слякотному Невскому он проводил ее до остановки.
— Ну — и как я вам понравилась? — вызывающе спросила она. Она уже ненавидела себя за этот стриптиз, дура набитая, уродина кривоногая. И купальник идиотский, мерзкого фиолетового цвета. Интересно, какая у него жена. Красивая, конечно…
— Ничего, неплохо, — с энтузиазмом сказал Звягин и положил тяжелую руку ей на плечи.
— Что — неплохо? — зло и недоуменно уставилась она. — Хотите сказать, что вам было приятно смотреть на меня голую?
— От голых у меня за двадцать лет работы, милая, в глазах рябит, — сказал Звягин. — А хорошо то, что ты здорова и тебя можно раскармливать и тренировать. И сложена не так ужасно, как кажется.
— Ах-х — немного труда, и все исчезнет! Да?
— Нет. Много труда. Очень много. Ничего, потерпишь.
— А если не потерплю?
— Голову сверну, — промурлыкал он.
Она отвернулась: почувствовала, что сейчас заплачет, захотелось уткнуться в его серый реглан, и чтобы он обнял ее своими тяжелыми руками, и пусть свернул бы шею — но никому больше не дал бы тронуть.
— У меня никогда не было отца, — вдруг сказала она, поддавшись течению своих мыслей.
— Я знаю, — отозвался он и обнял ее именно так, как она только что мечтала.
И тут она заревела. Совсем нервы сдали.
«Как ужасно, как ужасно быть такой! Сначала в детстве не понимаешь, я любила драться с мальчишками, гордилась собой… А потом, лет в шесть, особенно в школе, уже чувствуешь: с тобой меньше играют, меньше зовут, как-то все радости тебе достаются во вторую очередь… Учительница ласкова, справедлива, и от этого несправедливость других еще больнее, а внутри уже поселилась неполноценность, горе второсортности, комплекс милостыни — что все хорошее, выпадающее тебе — это не от сердца дают, а по обязанности, подчеркивая справедливость, и уже кажется, что это не заслуженно, а из милости, и надо усиленно благодарить кого-то… Но в восемь лет это только смутные чувства, а потом начинаешь понимать, происходит страшное — когда другие хорошеют, превращаются в девушек, а ты… в классе появляется напряженность между девочками и мальчиками, и когда дразнят или даже бьют — в этом какой-то дополнительный смысл, стыдный и счастливый… А ты в стороне, сама вступишься за кого-нибудь — накостыляют тебе, а даже лупят совсем не так, как красивую, равнодушно и больно лупят — без интереса. И лето, и физкультура, все украдкой разглядывают и оценивают друг друга, сравнивают… красивые так беспечны, веселы, уверенны, — значительны, уже ходят на танцы; и начинаешь реветь ночами в подушку, и не жизнь раскрывается впереди, а черная истина… бьешь себя в ненависти по лицу, до одури смотришь в зеркало: чуть лучше? выправляется!!! вдруг нравишься себе: ничего, кое-чего стою, даже мила, — но обман смывается безнадежной тоской: мерзкий лягушонок, доска… Семнадцать лет, все веселятся, у кого-нибудь вечером с тобой тоже танцуют и шутят, так чудесно, да никто не проводит, не ходит с тобой. На праздник не позвали, делаешь вид, что и не знаешь о собирающейся компании, а внутри все дрожит, до самого конца надеешься — спохватятся, позвонят… и весь праздничный день сидишь у телефона: сейчас извинятся, пригласят… — нет.
Возьмет с собой красивая подруга — так ведь для удобства, из приличия, ты ей не соперница. И знаешь это — а все равно идешь, потому что жить хочется, радости, любви, вечно одна, а позвали мальчики — так это не тебя позвали, а чтоб ты ее с собой привела, красивую.
И посмотрит на тебя только такой же урод, как ты сама. И не потому, что нравишься, — на других, покрасивее, он смотреть боится, не надеется; а ты — что ж, ему под стать, два сапога пара, уж лучше с такой, чем ни с какой, с кем же тебе, мол, быть, как не с ним… и такая к нему ненависть и презрение, что ногой бы раздавила, как червяка…
Выходят замуж, белые платья, поздравляешь их, красивых, счастливых, целуешься, а внутри как маятник: то плачешь, так их любишь и счастья желаешь — будьте счастливы и за себя, и за всех неудачниц, — а то позавидуешь такой черной завистью — взглядом убила бы, и сердце болит, как бритвой пополам режут.
А иногда махнешь: гори все огнем, один раз живем, что ж за монашество, давай во все тяжкие, как сумеем — так повеселимся… да после самой противно. И смотришь волком, и ходишь каракатицей, ладно еще, что не я одна такая: соберемся вместе и проводим время как можем, здесь мы друзья-товарищи по судьбе и несчастью, и ничего, живем не хуже других: и одеваемся, и в театр ходим, и в отпуск ездим…