— Вы пришли сюда такими же крепкими в вере, как Бенавда, когда он отправился к Сиди Абдеррахману засвидетельствовать свое почтение верхом на льве?
Это один из феллахов. И снова тишина — тишина, в которой ничего не происходит.
— Да только, сдается мне, вы знаете ответ святого, когда Бенавда спросил у него, где бы он мог устроить льва на ночь. «В хлеву. Подле коровы». Ведь верно, так он и сказал: «Подле коровы»? А наутро, когда настало время уезжать, Бенавда пошел за своим хищником, который служил ему верховым животным, и что он увидел, вы тоже знаете. Льва в хлеву не оказалось. Его сожрала корова.
Это похоже на тебя, человек из рода Улад Салем.
— Мы не приводили с собой никакого льва, — говорит Хаким Маджар и при этом, похоже, улыбается.
Еще он добавляет:
— Вы можете спать спокойно.
Но тут вклинивается другой здешний голос:
— А скажи, настоящий святой знает, что он святой?
Я говорю себе: смотри-ка, что он этим хочет сказать? Откуда он это взял? Отвечает снова Маджар:
— Нет, конечно же, нет.
— А кто же тогда это знает?
— Раз человек боится обмануться, значит, он и впрямь обманулся, — произносит кто-то язвительной скороговоркой.
Ну, уж этого-то я узнал бы, даже если б его скрывала полная темнота. Это Лабан. Он продолжает:
— И это самая большая из иллюзий.
Маджар говорит:
— Они вовсе не стремятся к всеобщему признанию.
— Раз они не хотят признания, значит, они и так признаны.
И опять я думаю: это в твоем духе, человек из рода Улад Салем.
— Верно, — говорит Маджар. — Но они предпочитают не открывать свою святость. Они предпочитают оставлять людей в неведении относительно своих деяний и даже быть неверно ими понятыми.
Я говорю:
— Значит, они придут к вам за милостыней, а вы прогоните их камнями.
— Точно.
Это снова Маджар.
Я говорю:
— И вы поймете смысл их прихода лишь спустя много времени после того, как они уйдут, а то и вообще никогда не поймете. Где-то существуют четыре тысячи скрытых от мира авлийя — святых.
Этот разговор начинает действовать мне на нервы. Не следует давать воли чувствам, ни в коем случае.
Маджар говорит:
— Возможно.
Тут раздается глас, грубый и скрипучий — видимо, от редкого употребления:
— Это ежели вы ожидаете узреть их в человеческом обличье. Так нет же; увидите вы только горлиц, усеивающих белый купол. А после, уж поверьте, — только частые взмахи крыл в небе.
Прорывается стрекотание сверчков. Оно словно идет сверху, от звезд; такое впечатление, будто это они, звезды, вибрируют и посвистывают.
Я не отрываю от них взгляда. От гор тоже исходит неразборчивый рокот.
Тот же натужный человеческий голос — не ленивый и не лаконичный, а просто плохо привычный к тому, чтобы составлять фразы, — продолжает приподнимать покров ночи, как приподнимал бы некто скальные глыбы:
— Я знаю, где обретаются все авлийя. Они на горе. Сторожат. Верно говорю, они присматривают оттуда за всем нашим краем, им для этого не нужно сходить вниз. Их взгляд направлен на нас. Я знаю.
Но Лабан парирует:
— Ты знаешь. Но ведь может статься, что они и демоны, а? Почему бы и нет?
— Нет. Потому что стоит им увидеть несправедливость, как они прилетают, чтобы ее исправить.
Лабан:
— Может быть, это совсем иное. Может, это другие люди, и прилетают они для других дел.
— Нет, этого не может быть. Потому что их интересует только одно: великая священная война, которую они ведут против демона и его присных.
Лабан не выпускает добычу. Чего он не умеет, так это ослаблять хватку.
— А что, если они ведут воину совсем иного рода и мы не знаем, что это за война и за что они воюют?
— Этого не может быть.
Только бы он не вздумал спрашивать у них, почему же тогда сами они больше не прибегают к их помощи; только бы не использовал их собственного положения в качестве лучшего подтверждения своим словам. Он на это вполне способен.
— Я тоже кое-что знаю, — говорит он.
— Что?.. Что ты знаешь? — спрашивает феллах.
Помедлив, Лабан отвечает:
— Ничего.
Я чувствую, как в темноте напряглось нечто странное, вроде взгляда.
— Нет, ты скажи, — говорит Бусадия, другой феллах.
Лабан хранит молчание. Но спустя какое-то время все же говорит:
— Я знаю, что кое-кто огненным столпом ринулся в мир, чтобы его очистить, избавить от сомнений. Я вижусь с ним, и мы разговариваем каждый день. От него ничто не укроется.
На сем разговор обрывается. Я понимаю, чтó он хотел сказать.
Эмар говорит:
Нечто дерзкое есть в том, как с рассветом разоблачается эта земля. Остальные еще спят. Так же дерзки и глаза Каримы, когда она идет кому-нибудь навстречу. Но феллахи уже при деле. Там и сям на плато ночь пооставляла пятна синевы. Свежесть продолжает омывать эти высоты, вдали и в вышине рассекаемые крылами птиц, которых словно магнитом притягивает невидимое еще солнце, и их отчаянными криками. Дольше улежать я не смог. Такая же бесшабашность и у Каримы.
Несколько феллахов покидают деревню. Они удаляются вслед за своим ослом и очень быстро исчезают в облачке пыли. Оно колышется в воздухе еще и после того, как вереница скрылась за кромкой плато.
Это мгновение — из тех, в какие прячется детство.
Подходят собаки. Окружают меня и останавливаются. Дальше их фамильярность не простирается, а я их не подманиваю. Я стараюсь смотреть на горные складки вдалеке. Эти звери не из тех, кого хотелось бы подманить. Тянутся одна за другой длинные, неповоротливые, голые серые вершины, выгибают горбы навстречу непрестанному дрожанию воздуха, иногда распластываются, чтобы затем тотчас же выпустить черные когти.
В сопровождении троих феллахов приближается Маджар. Едва оказавшись рядом, он берет меня под руку.
— Ну что, можно начинать? Время подходящее?
На его лице улыбка. Я не понимаю. Потом до меня доходит.
— Почему бы и нет?
— Прямо сейчас? Вас это устраивает?
— Конечно, — говорю я.
Он продолжает улыбаться.
— Мы идем следом за вами.
Я поворачиваюсь и направляюсь к скале, высящейся неприступно, словно тюремный забор, отгораживающий плато от внешнего мира.
Маджар говорит:
— Можем ли мы чем-нибудь быть вам полезными?
Остальные совершенно бесстрастны, как если бы они отправили в поход только свои тела, а мысли и языки оставили позади, в деревне.
— Нет, — отвечаю я. — Это не требует помощи.
Я извлекаю из кармана предмет. Маджар спрашивает:
— Это то самое?
Шарик тотчас начинает сверкать на конце цепочки. Я киваю. Феллахи упрямо хранят равнодушие.
Похоже, Маджара он забавляет. Он людей всегда забавляет. Маджар говорит:
— Надеюсь, мы вам не мешаем.
Окруженные рассветом, мы ступаем размеренным шагом. Зажав цепочку между большим и указательным пальцами, я сосредоточиваю все внимание на шарике, который моментально начинает искриться. В тот же миг я ощущаю, как трое феллахов подобрались, напружинились — насторожились. Настороженность, должно быть, придает их лицам странное выражение — я просто кожей чувствую, как они смотрят. Смотрят, не желая видеть, принуждают себя смотреть.
Мы шагаем уже довольно долго. Они могли бы заговорить, высказать свое мнение по поводу нашего теперешнего занятия или чего угодно еще. Но упорно воздерживаются. В конце концов им уподобляется и Маджар.
Мы подходим к подножию вздымающейся к небу гранитной стены. И тут я ничего не понимаю.
Ничего не происходит.
Я поворачиваюсь к ним лицом. Маджар, как и остальные, возвращает мне безмолвный взгляд.
Я снова пускаюсь в путь. Мы идем вдоль подножия скалы. Через каких-то десять шагов, если не ошибаюсь, а то и меньше, тот, кто выглядит самым прокопченным, самым иссушенным (к тому же он самым молчаливый), произносит:
— Нет, спасибо; не стоит труда, мосье.
Он встает перед нами — худющий, измочаленный, скулы туго обтянуты кожей. Человек, который никогда не сидел за настоящим столом, в жизни не отведывал настоящей еды.
— Вполне выпутаемся сами, — говорит он. — Как-нибудь обойдемся, не беспокойтесь.
Он хотя и говорит то, что думает, но чего-то недоговаривает, не признается в главном. Все в нем противится самой возможности признания.
— Да ведь мы едва начали, — говорит Маджар.
Он удивлен. Повторяет:
— Он только-только начал.
И указывает на меня рукой. Я говорю:
— Зачастую требуется немало времени, чтобы достичь результата.
— Попробуем еще, — говорит Маджар. — Не бросим же в самом начале.
Феллах отвечает:
— Это как вам будет угодно. Раз вы считаете, что нужно…
Его глаза останавливаются на всем, на чем только могут останавливаться глаза, кроме нас. Он раздосадован и старается это скрыть.