Художник еще прошел вперед, похоже, поискал подходящее место и, найдя такое, сел. Он, как давеча и Юкка Меттяля, сел на кочку. И тут он почувствовал себя более уверенно, больше не возникали вопросы вроде тех, что мучили его только что: о смысле собственного существования. Осталось просто тихое, совершенно отрешенное от всего происходящего ощущение самого себя, и только. И ни одна птица не перелетала в таком лесу, не было ни ночных бабочек, ни других насекомых. Царил лишь запах, тот особый глубинный запах сырой лесной чащи. Здесь можно было делать что угодно, не было ни одного свидетеля, которого следовало бы побаиваться, стесняться…
И постепенно, постепенно лицо сидящего на кочке мужчины стало понемногу, понемногу кривиться, а глаза, по-детски расширенные, в это же самое время неподвижно уставились на что-то несуществующее. В какой-то момент выражение этого лица можно было бы счесть за гримасу безумия, — если не знать ничего о его прошлом и настоящем, можно было бы подумать, что сюда явился помешанный. Время от времени лицо застывало, воображение напрягалось и пыталось, как только могло, укрупнять те мелкие детали… Мужчина думал о детях, которых только что видел в их смятых постелях, усиливал в себе ощущение их явной беззащитности, их полной неуверенности на этом жизненном пути, начало которого для них положил он сам. Отец представлял себе каждого таким, каким тот спит сейчас там, в комнате, где витали мрачные воспоминания, и он думал об известных слабостях их характеров и трогательных маленьких достоинствах, которых, однако, хватило бы лишь на то, чтобы растрогать смотрящего на них отца, и ни на что больше. Он-то лучше кого-либо знал и чувствовал, насколько хрупким, беспомощным было все, насколько зависит от случая судьба членов этого семейства, оставшихся там, в комнатах. И особенно того из них, который забрел сюда и сел тут на кочку.
Он уже ощущал, как подкатывают к горлу слабые всхлипывания, подобные таким горьким усмешкам, которые человек вызывает у себя нарочно. При этом лицо повторяло гримасы, а чувство в своих метаниях искало новые точки опоры тому, к чему стремилось. Молодость была и прошла, это следует признать, в таком-то возрасте. Едва ли кто бывает доволен своей молодостью — больше, чем всею жизнью. Осознание своей неполноценности мучительно.
Глаза сидевшего в глубине леса увлажнились. Золотые картины юности, или, пожалуй, видения, превратившиеся в картины, наконец настолько ожили в сознании, что выступили слезы. В первый раз, лет двадцать назад, они были гораздо более обильными и горячими, тогда они сами брызнули, вызванные действительно жизненными муками, и тогда они были разрядкой благородной страсти, расслаблением, блаженством.
Теперь мужчина, достигший того возраста, когда начинают стареть, выжал из себя лишь несколько слезинок, а его всхлипывания были и впрямь больше похожи на нарочитый смех, чем на мужской настоящий плач. Он все же склонил голову к кочке, как и тогда, двадцатичетырехлетним. На какое-то мгновение в его закрытых глазах задержались те несколько редких, красивых и чистых картин юности. Но и настроение после слез было каким-то вялым, он мысленно отметил это, и тут же опять возникли те же иронические вопросы.
Он поднялся на ноги и осмотрелся, будто очнувшись от недолгого сна. В глубине леса и там, в кусочке неба, освещение за это время изменилось. Утро наступало и здесь. Будто бы Отец небесный следил за движением каждой души человеческой, за добрыми и недобрыми движениями, и с восходом солнца обязательно находил детей своих, где бы они ни были — в тюремной камере или у корней дерева в чаще леса. Редко можно попасть в такую темноту, куда не достигает свет солнца — и тогда даже Бог вряд ли достиг бы уже души человеческой.
Постояв, художник стал выбираться на дорогу. Он спокойно думал о возлюбленной своей юности, он хотел подняться на вершину, откуда открывается широкий вид в ту сторону, где она жила. Ему было стыдно за то, что несколько минут назад он хотел заплакать, вспомнив свое недавнее посещение дома, он ощущал спокойное превосходство над всем тем, что он там испытал и увидел. Чем выше поднимался он по скату холма, тем больше светлело небо и усиливалось сияние утра. И хотя он не спал всю ночь, все же заметил, взойдя на вершину, что напевает себе под нос. На сей раз он не следовал никакой известной мелодии. А эта музыка устремлялась все выше и выше, но ей неизбежно предстояло и упасть вниз. Он стоял на вершине холма, повернувшись в ту сторону, куда частенько приводили его юношеские дороги. Его мурлыканье усиливалось, он осмелился запеть в голос ранее не существовавшую, мгновенно рождавшуюся мелодию, обращаясь к солнцу, которое висело еще настолько низко над горизонтом, что на него можно было глядеть прямо, и оно не слепило глаз. Достаточно много земной пыли оставалось еще между солнцем и человеком.
Прекрасные фантазии и картины юности — глядя отсюда, он видел их как настоящие сокровища, которыми владеешь всего надежнее, если лишишься их навсегда… И что значит одно поколение? Бесчисленное количество их возвышалось и падало. Отсюда видна возделанная земля с жилищами, видны леса, тающие на горизонте в утренней дымке, извилистые водоемы и гряды гор рядом с ними, возникшие вместе. Мать-земля, поверхность которой мужчина расчистил топором, затем вспахал плугом, засеял семенами, убрал урожай и в конце концов умер и погребен в ней. Чего еще желать!
Художник видел отсюда гребни крыш Телиранты. Он вспомнил старика Ману, чья яма для выгонки смолы должна быть уже в полной готовности.
— Отправлюсь-ка я взглянуть на Ману. Давно уже я не подгребал туда.
Мужчина спускается с холма, восторг, пробужденный солнцем, отражается на его лице. Он проходит мимо своего жилища так, словно ему нет никакого дела до него, выходит на берег и сталкивает лодку в воду.
45
Смольная яма была уже и вправду погасшей. Но Ману всегда привязывался к горящим смольным ямам, каждая из них была словно личность, в компании которой он душевно проводил часть летних дней и ночей. Или скорее она была как бы доверенной на попечение, и опекун обязан каждый миг следить за ее развитием. И у нее точно было желание выгореть дотла, если опекун слишком надолго упустит ее из виду. Но когда все удавалось как нельзя лучше, она давала несколько бочек того благородного жидкого вещества, в котором так замечательно соединяется таинственная сила солнца с напряжением земных недр. Смола была клейкой и тягучей, но — не всякая посуда, удерживающая воду, наверняка удержит и смолу. Может быть, таково же свойство вина, ведь оно тоже совместный продукт земли и солнца.
Художник однажды высказал это свое мнение и Ману.
— Насчет вина-то я не знаю, но вот водка — она действительно требовательна насчет посуды, — ответил на это Ману. — И тут, на севере, водка, как и смола, лучшее средство для груди. И сауна.
Тогда художник перечислил Ману целый список таких веществ, которые содержатся и в смоле, и в дыме сауны, и еще объяснил происхождение водки. Длинные губы Ману старались как можно лучше повторять эти сложные названия.
Но сегодня, утренней ранью в понедельник, встретившись возле погасшей уже ямы, знакомцы говорили не много. Ману, кстати сказать, был в будничной одежде, те же штаны, те же сапоги, но в воскресенье, по случаю праздника он натянул поверх этого старый выходной пиджак хозяина. «Это очень дорогая вещь, но поскольку у хозяина сына-то нет, вот и отдал мне…». То, как он был одет, а также наверняка ставшие известными Ману кое-какие ночные происшествия, сделали его малоразговорчивым и деловитым. Правда, о том, как провел эту ночь художник, он не знал, да и не стал интересоваться, но коль скоро мужчина трезвый как стеклышко в такое-то время суток еще околачивается здесь, наверняка и с ним что-то случилось. Свои заботы у каждого.
— Там человека убили сегодня ночью, — сказал Ману, хмуря брови и глядя в ту сторону, где произошло убийство. — Теперь убить человека, как в былые времена блоху. И чего удивляться, что такое творят сплавщики, если и люди получше делают то же.
Художник ничего не сказал, лишь выразил свое согласие тем, что посмотрел туда же, куда смотрел и Ману.
— В Сюрьямяки у Хильи, должно быть, что-то стряслось, поскольку привозили лекаря.
— Вы что-нибудь слышали, как там? — спросил художник, переводя взгляд на Ману.
— Нет, ничего я не слышал, но видел, что возвращались оттуда веселые, так что там небось все хорошо.
— Ах, так — тогда что ж.
— Хо-хо, так-то вот так. Наверняка здесь, на этом свете когда-нибудь каждый перестанет воображать, будто его испытания самые в мире тяжкие — если не думать ни о чем другом, кроме этих своих… Нет, однако, пожалуй, пора все же двигаться отсюда домой. Разве лодка художника не тут, на берегу?
— Тут, рядышком с лодкой Ману.