– Здравствуйте, Андрей Петрович!
– Здравствуй, детка! (Всех, кому меньше шестидесяти, он называет «детка».) А я вот утречком-то в огородике покопался. Я люблю – утром. – Он присел на лавочку. – Все торопитесь. Весна. Хорошо – весна. Торопиться надо. Только вот не пойму одного: зачем перекрестный сев. Для какой радости два раза по одной пашне ездить вдоль и поперек: туда – полнормы семян, сюда – полнормы? Ну ладно, пущай урожай выше на полтора центнера, но узкорядный-то так же дает, как и перекрестный. Вот и делали бы узкорядные сеялки, а не гоняли тракторы вдоль и поперек. А то, вишь ты, – обратился он к сыну, – в одном месте не начинал сеять – теряешь половину урожая, а в другом – взад-вперед, вдоль-поперек, вдоль-поперек! А гасу-то, гасу сколько попалят!.. Сколько раз я тебе, Митроха, говорил: «Брось ты эту затею! Не может быть того, чтобы наука гоняла тракторы туды-сюды». Узкорядные – надо: один раз сеять по одному месту.
– План есть на перекрестный сев, папаша. План надо выполнять.
– «План, план»… Заладили, как сороки на суку. Ты, Митроха, смотри за этим – на то ты и партейный, значит. Если план подходялый для колхоза и государства, то делай, а если неподходялый – плюнь! Аль напиши им туда. – Дед махнул рукой вверх: туда, куда, по его мнению, следовало писать. – Право слово, верно говорю, – обращался он уже ко мне. – Мне и то доходит, а вы должны душой болеть. Ишь ты! Вдоль-поперек, вдоль-поперек!
– Андрей Петрович, – сказал я, – пока нет узкорядных сеялок, надо сеять перекрестно… Урожай надо повышать.
Он посмотрел в пол и тут же согласился:
– Пожалуй, так. А насчет узкорядных напишите туда… Блинков-то поели? – по-стариковски перешел он вдруг на другую тему.
– Сыты, папаша.
– Блинки – это хорошо. После них человек делается прочный, тугой. Ходит себе день-деньской, до самого вечера… Ну, идите. Торопитесь, неугомонные, торопитесь! – И он, покряхтывая, направился в хату, но в дверях сеней повернулся к нам и сказал: – Митроха! Денька через два, а может, и завтра, дождик должон быть. Налегай на сев-то.
– Вот тебе на! Гляну на барометр, – забеспокоился Митрофан Андреевич. Он ушел в хату и тут же вернулся. – Давление падает.
– Ты на свою машинку смотри не смотри, а на днях дождю быть, – сказал Андрей Петрович.
– Как же это вы, Андрей Петрович, узнаете об изменении погоды? – спросил я.
– Э-э, детка! Давно уж я живу-то. По всем приметам узнаю. Ласточка идет низом, значит – мошка летит низом. Это – раз. (Он загнул костлявый палец.) Курица обирается носиком – перо мажет жиром. Это – два. (Он загнул еще один палец.) У курицы, значит, шишка такая над хвостом – жировая… Свинья тоже чует: тело у нее зудит, чешется она, солому в зубах таскает. Животная, она чувствует. И человек чувствует. Только иной замечает, а иному наплевать… И в сон ни с того ни с сего клонит, и если, по старости, кости ноют, и волос на голове не такой делается, и спина – того…
Андрей Петрович загнул уже несколько пальцев, а Митрофан Андреевич нетерпеливо посматривал на меня и будто говорил глазами: «Разошелся папаша, а времени у нас нет». Однако вслух он, обращаясь ко мне, заметил:
– Точно узнает папаша: живой барометр.
– И лебеда тоже вот хорошая примета, – продолжал загибать пальцы Андрей Петрович. – Как с низу листочков слезки пойдут, так и смотри другие приметы. Если все приметы сходятся, то уж хочешь не хочешь, а дождю быть… Примет этих много, детка. Много. – И он ушел в сени, так и не разогнувши пальцев, будто еще вспоминал приметы и собирался отсчитывать их на пальцах. Из сеней все еще слышался голос старика: – Дым, примерно, низом стелется, в трубу плохо тянет – тоже к дождику. Солнышко в тучи садится – жди мокрости. Много примет. Много. И все правильные.
Мы сошли с крыльца.
– Теперь минут на десять завернем во двор. Могут оказаться отставшие, надо их подтолкнуть, – сказал Митрофан Андреевич и ускорил шаг. – Громадный опыт у папаши, – продолжал он на ходу. – Интересно, почему ученые метеорологи не дадут научных объяснений народным приметам? Люди тысячи лет примечали: не можем же мы выбросить эти наблюдения.
– Практически мы их и не выбрасываем, но объяснить, конечно, надо бы метеорологам, – согласился я.
Войдя в ворота бригадного двора, мы увидели двух колхозников. Один из них, Витя-гармонист, осматривал колесо, а второй, тот самый Прокофий Иванович, запрягал лошадей. Митрофан Андреевич как-то сразу помрачнел и направился прямо к ним.
– До десяти стоять будете? – спросил он строго.
Витя-гармонист – с пышным чубом, в клетчатой кепке, заброшенной на затылок так, что, казалось, вот-вот она упадет, – ухватил рукой обод колеса брички и потряс его.
– Обратите внимание, Митрофан Андреевич: рассохлось. Разваливается. Виляет по дороге восьмеркой. Не колесо, а вальс «Разбитая жизнь». Не по моей вине задержался – ищу колесо.
– А почему допустил до этого? Ты ездовой. Разве раньше не видел, что колесо надо перешиновать? Тебе что: няньку на бричку надо?
Митрофан Андреевич засыпал Витьку вопросами так, что тот не сумел ничего ответить и стоял, вытаращив свои большие голубые глаза, будто недоумевал и собирался сказать: «А ведь и правда – я виноват! Как же это я так?» Но он ничего не сказал в оправдание, а только привел широкую кепку в надлежащее положение и спросил:
– Ну, а сегодня-то как же?
– Сегодня получишь штраф в один трудодень за халатное отношение к колхозному имуществу. Третий раз уже тебе замечаю, теперь придется штрафовать. Колесо возьмешь новое. Отправишься немедленно в поле. Завезешь в кузницу старое колесо… Эх, ты! «Разбитая жизнь»!
– Ну, во-от! Скорей уж и штраф. Безо всякого подхода. Я человек старательный, а ко мне безо всякого убеждения. Возражаю.
– Уже третий случай с тобой. Хватит. Убеждал, убеждал, а ты теперь и с колесом допустил. То постромку потерял, то на «Разбитой жизни» ездишь.
Витя немного подумал и сказал:
– Исправлюсь. Клянусь инструментом! – И он постучал по ящику с баяном, который стоял в передке брички.
Митрофан Андреевич посмотрел на баян, потом на Витьку, брови его вздрогнули, и в глазах появилась чуть заметная улыбка.
– Клянешься? – спросил он.
– Не повторяю. Сказал твердо. – Витя ткнул себя большим пальцем в грудь.
– Ладно. Но только – в последний раз. И, кроме того, музыка музыкой, но среди бела дня не баловать, а работать.
– Днем настроения быть не может.
– Что ж, ты играешь только ночью?
– Да, вечером или ночью. «Каприччио» разучиваю.
– И как оно?
– Получается.
– Вот с колесом только не получается.
– Проза, – возразил Витька и закинул ногу на ногу, опершись на бричку.
– Да ты что на одной ноге стал? Или думаешь до обеда стоять? Я с тобой уже пять минут потерял.
– Я что? Я ничего. Вы же сами музыкальный разговор затеяли.
– На ключ от сарая! Бери колесо.
– Момент! Один момент – и Витька будет в поле.
– Ну, куда побежал? (Витя с разбегу остановился и обернулся к нам.) Наряд возьми в кузницу. Колесо не примут без него.
– Не учел. Есть наряд взять в кузницу.
Митрофан Андреевич развернул блокнот, положил его на грядушку брички и быстро написал наряд. Он подал листок блокнота Витьке, а тот ринулся в сарай, выкатил новое колесо и действительно моментально заменил старое и выехал со двора, снова забросив фуражку на затылок.
– Ох, Витька, Витька! Горе мне с тобой, – вполголоса сказал бригадир, глядя ему вслед. – Парень окончил семилетку, а места не найдет. В сельскохозяйственную школу отказался наотрез, в техникум ни под каким видом не хочет, а зарубил одно: в музыкальное училище. – Он помолчал. – Наверно, надо правлению хлопотать да определять его по музыкальной линии… Все равно уйдет сам. Ну, этот с большим талантом, – у него балалайка и та плачет… А все остальные тоже уходят. Как только окончил семилетку, так и до свидания: поминай как звали! Из всего колхоза один Петя Федотов агрономом будет, а другие – кто куда. Даже обидно: семилетка – в колхозе, а по сельскому хозяйству не учат. Только и знаний дают, как фасоль прорастает. С детства отбивают интерес от поля; выходит парень из семилетки и ни бельмеса не соображает ни в полеводстве, ни в животноводстве, ни в технике сельского хозяйства. – Митрофан Андреевич с досадой стукнул блокнотом о ладонь и заключил: – Честное слово, напишу в цека партии по этому вопросу. – Вдруг он спохватился и глянул на ручные часы. – Уже больше десяти минут торчим здесь, а он все запрягает, – и кивком головы указал на Прокофия Ивановича.
Прокофий Иванович – мешковатый на первый взгляд, тучный мужчина лет пятидесяти, с круглым красным выбритым лицом – медленно обходил вокруг брички. Он неуклюже переставлял мощные ноги и ощупывал колеса, постромки, поправлял хомуты, трогал вожжи. Все как будто бы было в порядке, но он снова принимался просматривать, ощупывать, что-то прилаживать и поминутно каким-то полусонным голосом говорил: