— Уезжаете? А ваша книга?
— Моя книга… Я был принят его святейшеством и подчинился его воле, я отрекся от своей книги.
Орландо пристально посмотрел на него. Наступило недолгое молчание, во время которого они взглядом сказали друг другу все, что думали. Ни тот, ни другой не нуждались в объяснениях. Старик просто заключил:
— Вы правильно поступили, ваша книга была несбыточной мечтой.
— Да, мечтой, ребячеством, и я сам осудил ее во имя правды и здравого смысла.
На губах поверженного героя мелькнула скорбная улыбка.
— Значит, вы видели, вы поняли, вы все теперь знаете?
— Да, я знаю все и потому не захотел уезжать, пока мы откровенно не побеседуем с вами, как обещали друг другу.
Для Орландо это была большая радость. Но тут он вспомнил, по-видимому, о молодом человеке, который отворил Пьеру дверь, а теперь скромно сидел в сторонке у окна. То был почти мальчик, не старше двадцати лет, еще безусый, с длинными светлыми кудрями, нежной кожей, розовыми губами и кротким, мечтательным взором — красивый, бледный цветок, какие расцветают порою в Неаполе. Старик представил его Пьеру с отеческой добротой: Анджоло Маскара, внук одного из его старых боевых товарищей, легендарного Маскара из знаменитой «Тысячи», который геройски погиб, получив множество ран.
— Я вызвал его, чтобы пожурить хорошенько, — продолжал старик, улыбаясь. — Представьте себе, этот скромный, как девушка, юнец увлекся новыми идеями! Он анархист, один из трех-четырех десятков анархистов, живущих в Италии. В сущности, он славный малый, единственный сын, лишился отца и содержит мать на свой небольшой заработок, хотя его, наверно, выгонят с должности в один из ближайших дней… Послушай, дружок, ты должен дать мне слово, что будешь благоразумным.
Анджоло, одетый в поношенное, но чистое платье, говорившее о благородной бедности, ответил серьезным, мелодичным голосом:
— Я-то благоразумен, но остальные ведут себя крайне неразумно. Когда люди станут разумными и будут стремиться к правде и справедливости, на земле воцарится счастье.
— Вы думаете, что Анджоло сдастся?! — воскликнул Орландо. — Бедный мальчик, ты ищешь правды и справедливости, так вот спроси-ка у господина аббата, где их найти? Ну что ж, тебе тоже надо дать время пожить, присмотреться и все понять!
И, оставив Анджоло, старик снова повернулся к Пьеру. Юноша послушно сидел в уголке, но его горящие глаза пристально следили за собеседниками, и, весь обратившись в слух, он не терял ни одного слова из их разговора.
— Я уже говорил вам, дорогой господин Фроман, что, познакомившись с Римом, вы измените свой образ мыслей и обретете более правильные взгляды на вещи, и притом гораздо скорее, чем при помощи моих самых красноречивых доводов. Я нисколько не сомневался, что вы по доброй воле откажетесь от своей книги, как от досадной ошибки, едва лишь люди и обстоятельства раскроют вам глаза на Ватикан… Но бог с ним, с Ватиканом, тут уж ничего не поделаешь, предоставим ему медленно разрушаться и гибнуть — все равно его не спасти. Но что меня интересует, что меня волнует по-прежнему, это Рим итальянский, с таким героизмом отвоеванный, с такой любовью возрождаемый нами Рим, который вы вначале недооценивали, но теперь увидели и узнали. Вот почему мы можем беседовать с вами, как люди, понимающие друг друга.
Орландо тотчас же со многим согласился, признал допущенные ошибки, плачевное состояние финансов, всевозможные трудности, признал все это, как человек проницательный, наделенный недюжинным умом, который, оказавшись из-за болезни в стороне от битвы, целыми днями тревожится и размышляет на досуге. Ах, любимая, завоеванная им Италия, ради которой он и сейчас с радостью отдал бы всю свою кровь, — какие невыразимые страдания, какая смертельная опасность снова нависли над ней! Итальянцы легкомысленно поддались законной гордости, слишком быстро захотели стать великим народом, мечтая сразу, словно по мановению волшебной палочки, превратить Рим в большую современную столицу. Вот откуда это безрассудное увлечение постройкой новых кварталов, безудержная спекуляция землями и домами, вот что привело страну на грань банкротства.
Пьер осторожно прервал его, рассказав, к каким выводам он пришел после долгих наблюдений и прогулок по Риму.
— Эта горячка, жадный дележ добычи после победы, финансовая катастрофа — еще не беда! Деньги — дело наживное. Главное, ваша Италия еще не создана… У вас уже нет аристократии и еще нет народа, существует только новоиспеченная, ненасытная буржуазия, пожирающая молодые всходы, которые могли бы дать в будущем богатый урожай.
Наступило молчание. Орландо печально склонил свою красивую голову старого бессильного льва. Жестокая правда приговора, произнесенного Пьером, поразила его в самое сердце.
— Да, да, это так, вы все увидели. К чему лгать, к чему отрицать, когда перед нами факты, очевидные для всех?.. Наша буржуазия, среднее сословие, о котором я уже вам говорил, бог ты мой! Как она жаждет выгодных мест, должностей, отличий, наград, и притом как она скупа, как трясется над своими деньгами! Богачи помещают капиталы только в банки, не рискуя вложить их ни в земельные владения, ни в промышленность, ни в торговлю, ими владеет лишь одно желание: наслаждаться жизнью, ничего не делая, и в своей тупости они даже не понимают, что губят родную страну. Они питают отвращение к труду, презрение к народу и стремятся лишь к одному — существовать спокойно, без забот и чваниться своей близостью к правительству… А что сказать о нашей вымирающей аристократии, развенчанных патрициях, разорившихся, обреченных на вырождение, как и все, что угасает! Большинство из них впало в нищету, а те немногие, кто еще сохранил состояние, раздавлены непосильными налогами, ибо капиталы их мертвы, не способны обновляться, распылены после множества разделов и скоро исчезнут вместе с самими князьями под развалинами старых, никому теперь не нужных дворцов… И, наконец, народ, наш несчастный народ, который столько страдал и сейчас страдает не меньше, но так привык к своим страданиям, что даже мысли не допускает, будто может от них избавиться; он слеп, глух и даже, вероятно, сожалеет порою о былом рабстве, ибо он угнетен, отупел, как скотина, живущая в навозе, погряз в невежестве, в чудовищном невежестве, в этом его главная беда; он прозябает без надежды, без будущего и не понимает, что мы завоевали Рим, Италию ради него и только для него стараемся возродить их былую славу… Да-да, у нас уже нет аристократии и еще нет народа, а буржуазия ненадежна, она внушает тревогу! Как не поверить зловещим предсказаниям пессимистов, которые уверяют, будто все наши несчастья — лишь начало, лишь первые симптомы неизбежной гибели, что нас ждут гораздо худшие бедствия, предвещающие полное крушение, окончательное уничтожение нации!
Он протянул к окну, к свету свои мощные, дрожащие руки, и взволнованный Пьер вспомнил, что такой же точно жест горестной мольбы сделал накануне кардинал Бокканера, взывая к всемогущему богу. Оба старца, хоть и придерживались разных убеждений, были одинаково величественны в гневном отчаянии.
— Как я уже говорил вам в день нашей первой встречи, мы стремились лишь к тому, чего требовала логика, что неизбежно должно было произойти. Мы не могли избрать иную столицу, кроме Рима, овеянного былым величием и могуществом, которое так гнетет нас теперь, не могли, ибо он был для нас связующим звеном, живым символом нашего единства и в то же время надеждой на бессмертие, олицетворением нашей великой мечты о возрождении и славе.
Он продолжал говорить, он указал на страшные язвы Рима, ставшего столицей Италии. Этот город, похожий на пышную декорацию, стоит на истощенной земле, он отстал от требований современности, не способен развивать промышленность и торговлю, его население поражено болезнями, обречено на вымирание среди бесплодных равнин Кампаньи. Затем старик стал сравнивать Рим с другими городами-соперниками: вот Флоренция, равнодушная, скептическая и в то же время такая беззаботно счастливая, — это трудно понять, если вспомнить кипучие страсти былых времен и потоки крови, пролитые на протяжении ее истории; вот Неаполь, он нежится в ярком свете солнца, и народ его так по-детски беспечен, что не знаешь, стоит ли жалеть о нищете и невежестве, которые он принимает с таким ленивым благодушием; вот Венеция, смирившаяся с тем, что стала теперь лишь жемчужиной старинного искусства, ее остается только накрыть стеклянным колпаком, чтобы сберечь в неприкосновенности, она заснула и грезит о днях былого величия; вот Генуя, всецело поглощенная торговлей, шумная, оживленная, одна из последних владычиц Средиземного моря, которое превратилось теперь в незначительное озеро, а прежде было славным морем, куда стекались все богатства мира; а вот Турин и Милан — промышленные, торговые города, столь деятельные и современные, что туристы пренебрегают ими, считая их не характерными для Италии, ибо города эти пробудились от векового сна, отреклись от руин и развиваются наравне с западными странами, стремясь вперед, к грядущему веку. Ах, наша старая Италия! Неужели мы дадим ей превратиться в пыльный музей, радующий лишь души художников, как превратились в музейные руины городки Великой Греции, Умбрии и Тосканы, похожие на прелестные безделушки, — их не смеют подновлять из страха, что они утратят своеобразие. Одно из двух: либо близкая, неизбежная гибель, либо смелые удары кирки разрушителей; шаткие стены будут повергнуты наземь, всюду вырастут города науки, труда, здоровья, и, наконец, обновленная Италия восстанет из руин для новой цивилизации, в которую вступает человечество!