— Боже всемогущий, да свершится воля твоя! Пусть все умрет, пусть все рухнет, пусть снова настанет мрак и хаос! Я же буду стоять среди развалин дворца сего, пока не погибну под его обломками. И если ты повелишь мне стать верховным могильщиком святой твоей религии, клянусь тебе: я не совершу ничего недостойного, дабы продлить ее дни! Я поддержу ее величие, и, подобно мне, она будет выситься, гордая, непреклонная, как и во времена своего всемогущества. Я буду проповедовать ее заветы с прежней смелостью и упорством и ни от чего не отступлюсь: ни от благочиния, ни от обрядов, ни от догматов. И в предначертанный день я погребу ее вместе с собою и лучше унесу в могилу, нежели сделаю хоть малейшую уступку, я сохраню ее неприкосновенной в своих хладеющих руках, дабы вернуть тебе такой, какой ты вверил ее церкви. О всемогущий господь, верховный владыка, предаю себя в руки твои, и, если на то будет воля твоя, сделай меня первосвященником разрушения и гибели мира сего!
Пьер, потрясенный, дрожа от ужаса и восхищения, глядел на эту величественную фигуру, на последнего первосвященника, готового стать во главе гибнущего католичества. Он понял, что Бокканера одержим этой мыслью, и представил себе, как кардинал бесстрашно стоит один в соборе св. Петра или среди огромных зал полуразрушенного Ватикана, откуда в ужасе сбежал весь трусливый папский двор. Одетый в белоснежную сутану, словно в некоем белом трауре по церкви, он в последний раз медленно входит в святилище и ждет там последнего часа, когда на грани времен небо обрушится и раздавит землю. Трижды поднимает он огромное распятие, которое земля опрокидывает, содрогаясь в конвульсиях. Когда же последний удар раскалывает мраморные плиты, он сжимает распятие в руках и гибнет вместе с ним под обвалившимися сводами. Какая страшная картина, какое царственное величие!
Кардинал Бокканера, прямой, высокий, непреклонный, молча отпустил Пьера властным взмахом руки, и Пьер, покоренный его искренностью и красотой, подумал, что один только Бокканера велик, один только он по-своему прав, и, склонившись, поцеловал ему руку.
Поздно вечером, когда стемнело и последние посетители удалились, двери тронной залы заперли и покойников стали укладывать в гроб. Мессы прекратились, колокольчики перестали звонить, замолкли монотонные латинские молитвы, звучавшие двенадцать часов подряд над головами двух несчастных усопших детей. В тишине, в тяжелом неподвижном воздухе застыл пряный аромат роз и теплый запах восковых свечей. Две эти свечи не могли осветить обширную залу, и слугам пришлось внести лампы, держа их в руках, точно факелы, Согласно обычаю, в зале собрались все домочадцы, чтобы сказать последнее прости молодым хозяевам, которых вскоре навеки сокроет могила.
Произошла небольшая заминка. Морано, хлопотавший с самого утра, стараясь не упустить ни одной мелочи, поехал за тройным гробом, ибо его опоздали привезти. Наконец слуги внесли гроб, можно было начинать. Кардинал и донна Серафина стояли рядом, возле ложа. Пьер и дон Виджилио находились тут же. Викторина принялась зашивать влюбленных в один общий саван — большой кусок белой шелковой ткани, похожий на подвенечный наряд, праздничное, торжественное одеяние новобрачных. Затем двое слуг помогли Пьеру и дону Виджилио уложить усопших в первый гроб — сосновый, обитый розовым атласом. Он был не шире обычного, но вместил юных влюбленных, которые были так стройны и так крепко сплелись в объятии, что стали как бы единым существом. Лежа в гробу, они по-прежнему спали вечным сном, смешав на подушке свои пышные, благоуханные кудри. И когда первый гроб опустили во второй, свинцовый, а второй гроб — в третий, дубовый, когда все три крышки завинтили и запаяли, можно было по-прежнему видеть лица влюбленных сквозь круглые окошечки из толстого стекла, прорезанные, по римскому обычаю, во всех гробах. Навсегда покинув мир живых, покоясь наедине в этом тройном гробу, Бенедетта и Дарио продолжали улыбаться, глядя друг на друга широко раскрытыми глазами, и лишь вечности предстояло исчерпать их бесконечную любовь.
XVI
На другой день, вернувшись с кладбища после похорон, Пьер позавтракал в своей комнате один, решив распрощаться с донной Серафиной и кардиналом после обеда. Он уезжал из Рима вечером, поезд уходил в десять часов семнадцать минут. Ничто здесь больше не удерживало аббата, он хотел только нанести один визит, прощальный визит старику Орландо, герою войны за независимость, которому твердо обещал, что не уедет в Париж, не поговорив с ним по душам.
И в два часа Пьер послал за извозчиком, который отвез его на улицу Двадцатого Сентября.
Всю ночь моросил мелкий дождь, и над городом навис мокрый, серый туман. Теперь дождь перестал, но погода не прояснилась, и под хмурым декабрьским небом высокие новые дворцы на улице Двадцатого Сентября с их одинаковыми балконами, бесконечными ровными рядами окон и блеклыми фасадами казались безмерно печальными, словно вымершими. Здание министерства финансов, это нескладное нагромождение каменных уступов и скульптур, особенно походило на унылые, безжизненные руины. После дождя стало почти тепло, но воздух был влажным и душным.
Пьер удивился, увидев в прихожей особняка Прада четверых или пятерых мужчин, снимавших пальто, но слуга сказал ему, что молодой граф назначил здесь встречу с подрядчиками. Если господин аббат желает навестить старого графа Прада, пусть поднимется на четвертый этаж. Вход через маленькую дверь, направо от площадки.
Но на втором этаже Пьер неожиданно столкнулся лицом к лицу с графом Прада, встречавшим подрядчиков. Пьер заметил, что, узнав его, граф побледнел как полотно. Они еще не виделись после страшной драмы. И священник понял, какую тревогу вызвал его приход у этого человека, как того мучает мысль о своем преступном моральном сообщничестве и смертельный страх, что его разгадали.
— Вы пришли ко мне, вы хотите со мной поговорить?
— Нет, я уезжаю и пришел проститься с вашим отцом.
Прада побледнел еще сильнее, лицо его передернулось.
— А, вы к нему… Он не совсем здоров, поберегите его.
Волнение против воли выдало его страх: он боялся неосторожного слова, быть может, даже какого-нибудь последнего поручения, проклятия, посланного мужчиной или женщиной, которых он убил. Конечно, его отец тоже умрет, если узнает об этом.
— Как досадно, что я не могу подняться к отцу вместе с вами. Эти господа ждут меня… Бог ты мой, какая обида! Но я скоро освобожусь и приду наверх, тотчас же приду!
Граф не знал, как задержать Пьера, приходилось оставить его наедине со старым Орландо, в то время как сам он принужден сидеть внизу и заниматься запутанными денежными делами. Но когда Пьер поднимался по лестнице, Прада глядел ему вслед, полный смятения, тревоги, горячей мольбы. Отец был для него единственной истинной привязанностью, граф любил его горячо и преданно всю жизнь.
— Не давайте ему много говорить, развлеките его, хорошо?
Наверху Пьера встретил не Батиста, старый солдат, глубоко преданный своему господину, а юноша, на которого священник сначала не обратил внимания. Аббат снова оказался в маленькой, почти пустой комнате, оклеенной светлыми обоями в голубых цветочках; там стояла простая железная кровать за ширмой, четыре книжные полки, стол черного дерева и два соломенных стула. За широким светлым окном без занавесок расстилалась та же великолепная панорама Рима — всего Рима вплоть до далеких деревьев на Яникульском холме; но теперь город был сумрачен, придавлен свинцовым небом, овеян глубокой печалью. Зато старый Орландо ничуть не изменился, его величественная голова поседевшего льва с резкими чертами лица и молодыми глазами осталась такой же, взор сверкал, как в далекие дни, когда пылкие страсти бушевали в этой пламенной душе. Пьер застал его в том же кресле, у того же стола, так же заваленного газетами; омертвевшие ноги старика были укутаны все тем же черным одеялом, и мнилось, что он навеки прикован к этому каменному цоколю: пройдут месяцы, годы, и вы найдете на прежнем месте могучий торс Орландо и его лицо, дышащее умом и силой.
Однако в этот пасмурный день он казался удрученным, мрачным.
— Ах, это вы, дорогой господин Фроман. Все последние дни я непрестанно думал о вас и мысленно провел с вами тяжкие часы, которые вы пережили во дворце Бокканера. Боже, какое ужасное несчастье! У меня просто сердце разрывается, а тут еще в газетах сообщают все новые подробности, они переворачивают мне душу!
Он указал на газеты, разбросанные по столу. Затем, махнув рукой, как бы отстранил эту печальную историю и отогнал образ умершей Бенедетты, который преследовал его.
— Ну, а как ваши дела? — спросил он.
— Нынче вечером я уезжаю, но мне не хотелось покинуть Рим, не пожав вашей благородной руки.