Эви давно потеряла счет улочкам и проходам, сбегавшим куда-то лестницам и маленьким, в одну скамейку, скверикам, и уже ни за что бы не нашла дороги к электричке без Алекса. Она делала вид, что рассматривает обрушившийся на нее поток образов и откровений, но тайком рассматривала Алекса, и никак не могла заставить себя отвести от его лица взгляд. «Тевтонский рыцарь», окрестила она его, хотя и представления не имела, как должен выглядеть тевтонский рыцарь, и почему именно тевтонский. Откуда пришло это слово, само собой возникшее в памяти, словно когда-то она уже знала Алекса, когда-то, века два назад, и, может быть, в том времени любила его. Одно она знала точно: таких лиц в Москве не встретишь. Худое, мрачное, пожалуй, слишком загорелое для этого края, оно было словно выведено художником в дополнение к каменным домам, шпилям соборов, узким улочкам, к брусчатке, к спускам в три ступеньки в таинственный полумрак кофеюшен.
«Кафеюшни» – это его словечко надолго войдет в ее лексикон. Изредка отрывая взгляд от этого лица, она старалась подольше задержать его то на витрине ателье, за стеклом которой улыбался счастливый манекен в атласном подвенечном платье и гипюровых перчатках по локоть, то на лоскутах неба в пространстве между черепичными крышами. Взгляд ее балансировал на грани приличия, но то и дело соскальзывал на вызывавшее озноб лицо. Да нет, это не многолетняя усталость. Другое, сдерживаемое, подспудное, отчего хотелось немедленно спасаться бегством, или… обнять Алекса.
Они бродили третий час, Эви не раз прокляла тот момент, когда решила надеть туфли на высоком каблуке, и, наконец, сказала:
– Все, устала от вашей брусчатки!
И они сели на первую попавшуюся скамейку.
– Смотри, как порхают рижанки! На шпильках, не касаясь земли.
Эви промолчала. Она разглядывала огромный, разросшийся в пол-окна куст герани на подоконнике окна на первом этаже дома напротив, когда прямо из-за куста возник из полумрака комнаты – почему-то без всяких намеков на наличие хозяина, словно один в этой комнате и жил – черный дог.
– Какой красивый! – Эви подумала, что до собаки – метра три, которые вот этот самый, такой же красивый, как Алекс, и такой же опасный самец преодолеет в несколько прыжков. Внезапно она прижалась к Алексу. Его замечание поразило ее настолько, что она точно помнила его спустя двадцать лет:
– Не люби его – люби меня!
Вечером, когда они ехали последней электричкой на побережье, Эви еще купалась в водопадах токаты Баха, волнами заполнявшего Домский собор, заигравшего бликами в витражах высоких окон. Плыла зачарованной девочкой среди страшных образов – то ли безнадежности и неуловимости мгновений счастья, то ли тени непонятной, пугающей вечности, с ее ошеломляющей неизбежностью смерти, ощущением, настигшим ее прямо здесь, в четвертом ряду от органа, сантиметрах в двадцати от этого невероятного, сошедшего со средневековой фрески Алекса. Озноб. Он начинался где-то у затылка, волной сбегал вниз, до пальцев ног, чтобы снова защекотать завиток волос у затылка.
В санаторий идти было поздно, они сошли на станции Булдури.
В комнате горел ночник, на тумбочке у кровати стояла почти полная бутылка коньяка. Эви подташнивало – за весь день десяток чашек кофе с бальзамом и одно пирожное, согласитесь, маловато для того, чтобы заглушить лихорадочный озноб. Алекс пил коньяк из бутылки, Эви выскочила на крыльцо. В дальних кустах у изгороди ее начало рвать. Когда она пришла в себя, увидела старика, стоявшего неподалеку с фонариком в руке. Он взял ее под руку, довел до комнаты Алекса и прикрыл за ней дверь. Голова кружилась, в потемках она нащупала кровать, присела и потеряла сознание. Очнулась она в объятьях Алекса.
Вы никогда не запивали таблетку нитроглицерина коньяком? Как он догадался? Ее больше не тошнило, но головокружение…Оно подступало волнами, казалось, что потолок наклоняется, и тени сосен, освещенных фонарем у станции, плывут от двери к кровати. Всю ночь в окно стучал ветер, и домик скрипел, жаловался и постанывал от его напористого любопытства.
Утром старик принес им кофе с молоком и ломтики сыра. Он что-то резко говорил по-латышски, Алекс отвечал односложно и сердито. Больше старика Эви не видела, и в домике у станции не была.
Алекс появлялся и исчезал неожиданно. Он то подкарауливал ее у выхода из столовой, то ловил на дорожке к морю, то находил на пляже. Они уходили в дюны, далеко, туда, где не было людей, устраивали там свой маленький мирок на подстилке между камышами и песочными замками, Алекс как всегда приносил сыр и какую-нибудь книгу. Он читал часами то Конфуция, то Пруста, то стихи по-латышски. Эви грызла сыр, слушала мелодию латышского языка, и, кажется, начинала понимать.
Как-то он заметил мурашки на ее теле и завернул ее как ребенка в плед. Перед закатом чайки садились на песок очень близко от них. Алекс научил ее подбрасывать кусочки сыра, чайки взлетали и ловили их на лету. Эви голодала, забывая про санаторские обеды и ужины, и однажды просто подпрыгнула и пискнула, подражая чайкам, а потом поймала один из кусочков сыра, подброшенных Алексом. Он усмехнулся и повел ее в сторону маленького магазинчика среди дач на удаленной улочке, где не было ни одного отдыхающего. Они купили копченую курицу, и Эви с наслаждением, отрывая маленькие кусочки, поглощала эту экзотику, а Алекс запивал коньяком захватывающее зрелище едва ли не мурлыкавшей от удовольствия женщины, жадно поглощавшей добычу мужчины-охотника. В санаторий они шли лесной тропкой, и Эви вновь стала бояться Алекса.
– Боишься, Лорелея? Москвичка, я бы мог… – Алекс странно на нее посмотрел. – Все, что я мог бы с тобой сделать, я уже сделал с тобой.
Эви покраснела. Озноб, охвативший ее, был совсем иным, чем прежде. Она не могла забыть то, что рассказала ей соседка по номеру Татьяна: «лесные братья» изнасиловали и убили ее мать. Так они расправлялись с женами русских офицеров после войны…
Однажды он принес ей подстрочник стихов Мары Залите, и Эви в тот же вечер занялась переводом:
Задумчивая Рига смотрит в ночь, Усталый лоб снежинкам подставляя, И нежные ладони усмиряют Ее тревогу…
Эви пыталась представить Ригу, утонувшую в снегопаде, два силуэта в неслучившейся еще метели, промельк герани в снежном водовороте на подоконнике первого этажа, черного дога, которого нельзя было любить больше, чем Алекса. Тревога? Вот слово, которое она искала, скрытая тайнопись лица Алекса.
На низеньком окне горит герань, Как на плебее царственная тога…
Ночью ей снились три ступеньки вниз, в полуподвал кафеюшни, Алекс с книгой Ницше в руке, в наручниках и в белоснежной тоге. И отец Алекса с автоматом, бредущий по лесу у станции Булдури.
Снег ворожит и рану усмиряет.Пройди сквозь боль, пройди, ведь эта ночьРождественская, тихая, святая…
Соседка Эви, сорокадвухлетняя и одинокая с виду, такая суровая, майор Татьяна, сотрудница женской колонии, после недели ночных разговоров оказалась обыкновенной добродушной русской бабой, завела курортный роман и больше не показывалась, оставив на память о себе конфискованный в колонии «смертельный номер» – кипятильник из двух бритв. Алекс перестал ловить Эви на тропинках по дороге к морю. Он будил ее по утрам, если ей все-таки удавалось заснуть в его объятьях. А однажды, когда шел дождь, и они остались сидеть на балконе, она все-таки рассказала ему свой сон про отца Алекса, бредущего между елями с автоматом.
– А он и бродил здесь с автоматом, – хмыкнул Алекс, – «лесной брат», как-никак! А потом бродил по тайге. С охотничьим ружьем. На поселении после лагерей.
– Я ведь не поеду жить в Москву, – вдруг сказал Алекс. – А ты не захочешь жить в Риге.
«Пожалуй», – подумала Эви.
– А о чем вы говорили в то утро с отцом? – Эви казалось, что она должна в чем-то оправдаться перед стариком, но вины не чувствовала.
– Вот об этом и говорили. Отец спрашивал, русская ли ты. Сначала он принял тебя за латышку. Твои длинные светлые волосы, понимаешь…
В то утро на пляже было безлюдно, второй день моросил безутешный мелкий дождь. Детские качели в дюнах. Загорелая рука не вписывается в серый тон осеннего дождя, загорелая рука Алекса.
Вверх, вниз летят качели, вверх, вниз.
– Еще! – Эви смеется, мокрые волосы липнут к ее лицу. – Сильнее, сильнее!
Алекс раскачивает детские качели, Эви отпускает руки, разводит их в стороны.
– С ума сошла! – Алекс тормозит качели, обнимая Эви.
– Я придумал, я тебя удочерю, малышка. Лорелея. И твоего ребенка. Ты хоть сообщишь, кто родится, мальчик или девочка?
– Я об этом как-то не подумала… – смеется Эви. – … лесной брат!
До нее очень медленно и предельно ясно стало доходить, что она и вправду об этом не подумала. Ей было почти все равно. Стоит ли думать об этом в последний, в мелких барашках на море, в мелкой зыби на мокром песке, моросящий мелким дождиком невероятный день ее невероятного отпуска?