Побегу-ка я быстрее, пока не ткнусь носом в землю, пока сердце не запнется. Ах, Денцель, мне надо забыться, надо что-то одолеть, хотя бы несколько километров, несколько деревьев — длиннющую аллею. Эдакий слалом по собачьему дерьму. Во времена императора было лучше, псов тогда приходилось сдавать перед входом в Пратер.
Почему ты не надел эту ношеную американскую каску? Почему она валялась на заднем сиденье?
Им не следовало говорить мне правду, пусть бы я терзался сомнениями несколько дней, а то и несколько месяцев, чудесное состояние, скорбь в рассрочку, которую так легко развеять, если нет этой страшной уверенности.
Когда умерла мать, мы с Ритой спустились к реке, сели на камни — мы словно бы отделились от самих себя, слишком юные для скорби, слишком взрослые для безразличия. Я больше ничего не помню, кроме одной картины, которая позднее внезапно возникла передо мной также в Вуковаре, когда я вместе с другими попал под минометный обстрел: перед нами плыл по течению небольшой кусок дерева, его увлекло на быстрину и он почти скрылся из виду, дальнейший путь его был непредсказуем. Тогда я хотел, чтобы он больше не вынырнул, не мог бы плыть дальше, чтобы его разорвало на тысячу кусков.
Чего от меня хочет эта собака, она давно бежит со мной рядом, свесив язык, словно раньше уже бегала по этой трассе.
Они делают столько глупостей оттого, что хотят быть какими-то необыкновенными, маленькими героями среди героев, накоротке со смертью. Все ближе и ближе. В самое нутро. Прямо в раскрытый рот.
Однажды я и сам летел на транспортном самолете бундесвера из Загреба в Сараево, вместе с Кристофером, американским военным фоторепортером, набравшимся опыта в Ливане. В аэропорту я спросил одного норвежского офицера, можно ли попасть в город. Нет ничего проще, если вы хотите, чтобы вас укокошили.
Перед отелем «Холидей-Инн» нам пришлось стать свидетелями того, как выстрелом снайпера разнесло челюсть американке-кинооператору. Мы сразу же уехали, приняв по три порции двойного виски. Пока мы катили по пятикилометровой аллее, что соединяет город и аэропорт и где засели снайперы, я дал себе клятву впредь писать только о прогулках Петера Хандке.
Попахивает дождем, хотя небо звездное. Я должен позвонить Марии, у нее доброе сердце, это уже немало. Возможно, мыза еще открыта.
Пошла вон, убирайся. Найди себе другого бегуна. Я больше не могу слышать, как ты пыхтишь.
Когда мы ели рыбу, он еще сказал: он не хочет стать трупом только ради того, чтобы в течение трех дней служить нам темой для разговоров в кафе и для «шапки» в очередном номере газеты. Симонич теперь изображает из себя его близкую подругу. Она сразу вызвалась написать от имени зарубежной редакции письмо его родителям: Денцель был опытный редактор зарубежной тематики с блестящим будущим, милый и образованный человек, а не какой-то сорвиголова. Он не искал для своей газеты сенсаций — только правду.
Однако правда — всегда первая мишень.
Не удается мне в беге достичь невесомости, я постоянно сбиваюсь с ритма, у меня слишком сильное земное притяжение. А усталость никак не наступает.
Главная редакция мудрит над передовой статьей. Это непостижимо. Художник, видимо, устроил себе ночную смену — в десять часов утра он вошел в конференц-зал и сразу предложил, несколько вариантов: обливающийся кровью Денцель на одеяле, с ним рядом — плачущий фотограф; Денцель в виде силуэта под мишенью. Заголовок: «Смерть военного корреспондента». Я разволновался, но они эти фотографии все равно напечатают, невзирая на протесты и без ведома родителей. Главный редактор покачал головой: что мне еще надо, ведь это такой удачный снимок. Взгляните, как он лежит. Читатель же будет растроган. Он ждал от меня доводов, а не эмоций.
Прошлым летом он пожаловался заведующему отделом, что мой материал про Словению — слабый, фотографии никуда не годятся. У меня сдали нервы, я уехал, не позаботясь поискать в Любляне более подходящие сюжеты для снимков. Невдалеке от Шпильфельда я в своей взятой напрокат машине нечаянно натолкнулся на югославскую танковую колонну. В последнюю минуту мне удалось затормозить, и, дав задний ход, я удрал. Первый танк уже развернул башню и наставил на меня ствол пушки. Несколько солдат стреляли мне вдогонку, но не попали.
Я уже запыхался. Два раза мы бегали с ним вместе. В кафе «Люстхауз», что в Пратере, он рассказал мне про демонического мага этого парка по имени Кратки-Башик, который заклинал духов и пробуждал спящих сильфид. В своем волшебном дворце, открытом по случаю Всемирной выставки, он превращал старых женщин в молодых девушек. Совсем неплохой гешефт.
Что, Ханс Петер все еще ждет? Ни мне, ни ему не пришло в голову купить детское питание в дежурной ночной аптеке. Ведь Рита могла бы оставаться в Клагенфурте до тех пор, пока Майя не справится со своим кризисом. Она достаточно легковерна, чтобы понадеяться, будто человек с «кейсом» даст ей место в винном магазине.
Надо было мне бежать размереннее. Денцель в течение всех тренировок сохранял одну и ту же скорость. Я бегаю, как начинающий.
Завещания, сказал он перед первой своей поездкой, он писать не будет. Человек он суеверный, кроме того, завещать ему нечего. Мы сидели с ним и с Марианной в кафе «Музеум», он дотошно расспрашивал ее о состоянии здоровья. Денцель никогда не забывал того, о чем ему однажды рассказали.
Они еще препираются, кому произносить надгробную речь. Главный редактор отказался, хотя вся редакция его осаждала. У него другие заботы — он боится, как бы газете не пришлось оплатить дорожные расходы родственников погибшего.
Я не пойду на похороны, я слишком труслив — ведь в том гробу мог точно так же лежать и я.
Глава пятая
1
Опять гостиничная кровать, которая скрипит. Матрац, будто трамплин. Мария, Мария.
Блондинка на красном плюше, ноги раздвинуты, пальцы во рту. Две сняты сзади, они перегнулись через перила, ноги в красных сапогах. Негритянка на радиаторе машины, женщина с большими грудями стоит на коленях. Снимок с близкого расстояния: язык, проникающий вглубь, ногти, покрытые лаком, впиваются в ягодицы. Потом в позе «мост», в позе «свеча» или с широко раскинутыми ногами на белом меху. Я отвожу ей руки назад, хватаю за ляжки. Мария. Я люблю тебя.
Каждый раз, когда мы в постели, она затевает ссору. Я ее не устраиваю. В комнате жарко, будто сейчас разгар лета; духота невыносимая.
Можно я открою окно? Она повернется на другой бок и будет спать дальше. Стоит тишина, слышен только плеск фонтана. Накрыты столы для завтрака, и в стеклянных компотницах плавают, как издавна повелось, отрубленные головки роз.
Я понимаю, что ничего не осталось, не должно было остаться. Быть может, какие-то завитушки, сливочная луна над лесом антенн. Понимать, дорогая моя Рита, я понимаю, но до конца не разобрался. Два года, и не единого слова, ни малейшей потребности что-то вспомнить. Не думал, что такое возможно. А как же твое пристрастие к годовщинам, к циклическим повторам, к тому особому дню, когда ты в одной фразе высказываешь все, отнюдь не превращая этот день в день памяти, не вызывая воспоминаний, лишь лаконично заявляя: исполнился год. Исполнилось уже два года. Только «уже» перед числом лет, и больше ничего. Ни любопытства, ни рассказов, лишь раз в году эта единственная фраза, и этой единственной фразой ты прикрываешь все, всех заставляешь молчать: Джулиано, Петера, Марию, меня и любого, кто в курсе дела или просто это слышит. Отцу довольно его победы и сознания, что ты уже не на Юге, в Венеции, а здесь, в Вене. Он опять часто спрашивает, когда мы приедем, словно та маленькая страна — большая горница, словно обиду можно загладить твоим или моим возвращением. Он не знает, что ты уготовила ему новые обиды, что ты живешь с Джулиано, а любишь Петера.
Мария! Она меня не слышит — крепко спит, лежа на животе и согнув в локте правую руку так, что лица ее совсем не видно. Попозже я приму душ, но сперва прогуляюсь и куплю газеты. Больших событий в этом году не предвидится, 51-й Биеннале так и так оказывается в тени прошлогоднего — юбилейного. После Дзефирелли весь фестиваль можно утопить в море; каждый год — закулисная борьба и полемика, каждый год все те же причитания о снижении качества. Нельзя ставить в упрек Понтекорво, что Олтман не успел вовремя закончить свой новый фильм.
Где моя рубашка, опять она все переложила. Не могу найти носки.
Первые немецкие гости сидят в саду и воротят нос от плохого масла, перед ними стопками лежат путеводители. Здесь, в квартале ремесленников, человек, по крайней мере, избавлен от журналистов и фотографов. Те высматривают голливудские физиономии в Палаццо дель Чинема, часами топчутся на красном ковре. Не знаю, надо ли мне ехать на Лидо. Как недавно сказал Пухер, самые лучшие статьи все равно у кого-то списаны. Посмотрю-ка я фильм Амелио и Ризи в кинотеатре «Олимпия». Вольфрам Паулюс меня не интересует, а телефильм Фасбиндера «Марта» и того меньше.