Рита берет тряпку и проводит ею по прожилкам мрамора. Протерев стойку, она снимает телефонную трубку и нажимает кнопку повторного вызова.
Опять только ответчик. Уже два дня она не может его найти. Когда он ко мне заходил, и речи не было о какой-то командировке.
Они хотят, чтобы я вернулась домой, хотят сделать из меня крестьянку, которая всю зиму проводит во дворе, у колоды для рубки дров, или у раковины. Они хотят видеть меня в клеенчатом фартуке, в резиновых сапогах под дождевальными установками; я должна обрезать деревья, пахать и рыхлить землю, прореживать ветви яблонь, удаляя годовалые и бесплодные побеги, чтобы плоды получали достаточно света и воздуха. Обо мне самой никто и не думает. Все они одним миром мазаны.
Теперь мне аукнется, что я осталась без приданого, что не училась в университете. Антона они не трогают, в Антона отец вложил деньги, правда, неохотно, но с надеждой. Его известность наполняет отца гордостью. Когда ты снова напишешь что-нибудь для нашей газеты? Он собирает статьи сына, не читая их. Только вложенные деньги защищают от претензий и мерзкого вымогательства.
Перед винным магазином останавливается доставочный фургон с надписью «Паладини». Рита ищет квитанцию, подходит к окну и регистрирует товар, который водитель выгружает на тротуар. Когда дверь фургона захлопывается, она выходит на улицу, расписывается и еще раз пересчитывает коробки.
Отец становится все слабее, а сейчас время снимать урожай. Сборщики яблок из Чехии отказались, а местных не найдешь. Иоганна за все эти годы ни разу не позвонила, не навестила, не прислала открытки.
Тому, кто уезжает из родной страны, рассчитывать не на что, кто покидает дом, не вправе надеяться на заботу о себе. Когда я несколько недель лежала в больнице, она справлялась о моем состоянии у Антона.
Яблоки «джонатан», плакалась она в трубку, давно созрели, через две недели настанет пора снимать «гольден», на октябрь останется только «утренний аромат». Отец уже не в силах вскарабкаться на стремянку, а дети в школе. Она не один год воюет за то, чтобы выкорчевать одряхлевшие яблони и посадить молодые деревца, но отец не желает ничего слышать, он становится все упрямей, жалуется прилюдно, в трактире, на свою печальную участь, на то, что наша мать не родила ему сына-крестьянина и ни одна из нас не вышла за какого-нибудь такого замуж.
В магазин входит постоянный клиент, становится за столик у окна и разворачивает свои пакетики. Рита наливает в фужер полусухое шампанское и подает ему. Размашистым движением он высыпает на тарелку маслины — несколько штук скатываются на пол, одновременно звонит телефон, а только что вошедшая секретарша директора фирмы «Рабич», как всегда, нерешительно стоит перед витриной с бутербродами. Когда Рита наклоняется, чтобы подобрать черные маслины, взгляд ее падает на каблуки дешевых туфель посетительницы и ее отечные лодыжки. Сейчас, думает Рита, она меня спросит, какова лососина — не жирная ли и не лучше ли ей попробовать сырокопченую ветчину; она будет тыкать указательным пальцем в чистое стекло витрины и гонять меня от одного бутерброда к другому. Не этот, вон тот, нет, рядом, или все-таки лучше этот, в последнем ряду.
Почему бы всем им не сидеть в ихних венских ресторанах и не уплетать любимые копчености? Они становятся все противней, эти балованные буржуазные барышни, эти нувориши в сшитых на заказ костюмах, которыми они пытаются отвлечь внимание от своих рыхлых носов, обличающих пьяниц.
Винный магазин Стикотти. Петер, ты же знаешь, сюда ты мне звонить не должен. Нет, только через десять дней. Ему пришлось поехать в Кормон, оттуда он отправится дальше, в Тоскану. Хорошо, в восемь часов.
Недавно здесь передавали песни Баттисти[14]. Секретарша директора улыбается и подходит в своем мятом платье к холодильному прилавку, чтобы выбрать следующий бутерброд. Постоянный клиент думает, что на него никто не смотрит, и ковыряет в носу. При этом он морщится, словно кто-то светит ему в лицо яркой лампой. Рита решительно выключает радио и принимается открывать коробки.
3
Мария как была, так и останется учительницей, увлеченной искусством, своенравной. Мы едем с ней на Сан-Джорджо, но она видит там только два полотна Тинторетто. «Тайная вечеря» Веронезе — пытаюсь я ее спровоцировать — мне нравится больше. У Веронезе нет «Тайной вечери», есть только «Пир в доме Левия». Я умолкаю и оставляю ее одну. Лифт, поднимающий на колокольню, не работает. Слышу, как один монах говорит, что бенедиктинский монастырь вскоре будет закрыт. С октября их здесь останется всего двое. Поскольку платой за вход в башню они больше не распоряжаются, а министерство доплачивает всего девятьсот тысяч лир в год, им остается только одно — поискать работу в каком-нибудь другом монастыре.
С Марианной я редко посещал церкви и музеи, только один раз мы побывали с ней в Галерее Академии. Она затесалась в группу французских туристов, повторяла услышанное, запоминала: когда Веронезе закончил свою «Тайную вечерю», инквизиция обвинила его в ереси за чрезмерно яркую образную фантазию. Но вместо того, чтобы переписать фигуры, он просто изменил название картины. Я последовал примеру Марианны и присоединился к итальянскому священнику, который вел группу, но, еще не успев узнать что-либо про Тициана, услышал вопрос, заплатил ли я. Я покачал головой. Тогда мне было отказано в праве слушать.
С одиннадцати утра до полуночи сидят они перед киноэкраном, выходят из Большого зала с красными, как у кроликов, глазами и старательно пишут свои обзоры в то время, как я стою перед базиликой, наслаждаюсь солнцем и злюсь на Марию. Она со мной не считается, читает свои путеводители, а я должен ждать. Каждое путешествие она использует для пополнения образования. Беспечной она становится, только если пьяна, тогда она расстегивает мне рубашку, зарывается лицом в волосы у меня на груди. Прошлой ночью я прижал ее к краю бассейна неработающего фонтана, но она вырвалась и, громко смеясь, застучала каблуками дальше. Вдруг я услышал какое-то невнятное бормотанье и увидел в начале ряда ларьков холм из одеял. Там, где утром лежал картон, что-то зашевелилось, высунулась рука, ощупала мостовую, чтобы убедиться, что бутылки все еще там, потом спряталась опять. Тело под холмом, казалось, приподнимается. Только когда вокруг все стихло, холм понемногу опустился.
В местных газетах — ни строчки кинокритики, зато Марлон Брандо, издавший автобиографию, обеспечил небольшой скандал: хотя руководитель фестиваля Понтекорво — лучший кинорежиссер, с каким ему довелось работать после Казана и Бертолуччи, но он расист. Всегда носил с собой пистолет, даже грозился его застрелить.
Мария берет у меня из рук газету, садится со мной рядом. Поцелуй меня. Потом она сбрасывает с ног босоножки и массирует покрасневшие пальцы. Отнести тебя в отель на руках? Она не отвечает, а следит за каким-то мужчиной, который идет от причала к церкви. Когда он проходит мимо нее, она беззастенчиво оборачивается ему вслед. Это он. Кто? Фрауль, актер Бургтеатра. Но это же не основание для того, чтобы так беспардонно на него таращиться. Она пожимает плечами, вскакивает, влезает в свои матерчатые босоножки телесного цвета. Ты что, побежишь за ним? Гудок океанского лайнера, что как раз входит в бассейн Святого Марка, заглушает ее смех. Она поднимает меня со скамейки и кусает за мочку левого уха. Вдали, над островами, собираются тучи, а огромный пароход заслоняет вид на Дворец Дожей.
Другого и нельзя было ожидать: Понтекорво, желавший, чтобы Голливуд был изгнан с экрана, из вечера в вечер стоит в Большом зале и поджидает кинозвезд, иногда напрасно, если они, как Джек Николсон, по совету своих телохранителей пользуются черным ходом. Кому это интересно? К концу фестиваля, как бывает каждый год, всех охватывает усталость от фильмов, наполняются рестораны, а карабинеры понемногу теряют выдержку и даже вечером еще прячут глаза за зеркальными солнечными очками.
Похоже, что Эннио уехал из города; Пиа целый год не давала о себе знать, так что звонить ей я не хочу. В остерии «Да Пинто» его не было, утром я туда то и дело заглядывал, к досаде Марии, которая непременно хотела посмотреть выставку импрессионистов в музее Коррер.
Ночной сторож сует контрольные листки в дверные щели, прогоняет кошку, которая забралась за чугунную решетку. В домах закрывают оконные ставни, возле Риальто причаливает вапоретто, мотор стучит громче, волны ударяют в набережную, перехлестывают через край. А соль разъедает старую каменную кладку. День-деньской над городом стелется дым из заводских труб Порто Маргера, постепенно превращая мрамор церквей и дворцов в растворяемый водою гипс.
Венеция оседает, рассказывал Эннио за ужином в «Арденги», потому что для промышленных нужд выкачали все артезианские колодцы; портовые и фабричные сооружения без зазрения совести строили прямо в песке лагуны. Он никак не мог успокоиться, поносил правительство, угрожал перерезать глотки политикам и мафиози, если его лишат источника существования. Особую тревогу вызывали у него танкеры, которые разгружались в Местре-Маргера.