С этими мыслями, не дождавшись Ильи, она уснула.
Глава 15
Еще вчера Евдокия Ильинична уверяла нас и себя, что в аул, к матери Хусина, пойдет не раньше осени. А сегодня, бедняжка, не сдержала слова. Да и как же можно было его сдержать?.. Не хватило сил… Так бывает, когда на плечи человеку взвалят тяжелую ношу и скажут: неси! А ему такая ноша не под силу. Идет, а ноги подкашиваются, и думает он только о том, как бы побыстрее освободиться от тяжести… Такой тяжестью для Евдокии Ильиничны были думы о дочери, и она не чаяла, как бы от них избавиться. Ей казалось, что с Елизаветой вот-вот что-то случится страшное и что только там, в ауле, когда она поговорит с матерью Хусина, тревоги ее оставят, она выпрямится и облегченно вздохнет.
Все эти дни — и на работе, управляясь с телятами, и дома, оставаясь одна в хате, — она не переставала думать о Елизавете и Хусине. «И что же это такое? Полюбила черкесского парня, будто своих казаков ей мало… Вот тут посуди и пораздумай…» Сами молодые люди, наверное, столько не думали о себе и не были так озабочены своей судьбой. Да это и понятно: что им — молодость! Вместе кончали школу, вместе мечтали поступать в институт, дружили с детских лет и жили, будто шутили, весело и беспечно. А мать так жить не может. На то она и мать!
Мало мы думаем о том, сколько каждый день материнское сердце излучает тепла и ласки, и забываем, что такое материнские тревоги и материнская любовь. Не зря же всякую женщину в летах чествуют матерью и называют ласково и родительницей, и мамусей, и мамочкой, и ненькой… Страну свою мы называем матерью-Родиной, а место, где родились, — родимым краем. Сколько живет в народе пословиц и поговорок: «Москва — всем народам мать», «Как вырастешь с мать, все будешь знать», «Нет отца, так зови по матери»! И еще говорят: «В нем это с молоком матери». Именно с молоком матери. Мать дала нам жизнь, выкормила и вынянчила, научила ходить по земле, и, впервые встав на ноги, мы шли, держась рукой за её руку или за ее подол, и как же нам нужна была ее опора! Мать научила нас говорить, и первое слово родной речи мы услышали от нее, и по губам ее поняли, какой таится в слове смысл и как оно звучит. Мать — это жизнь, и сердце матери сама природа устроила так, что все оно, без остатка, отдается детям, и чем большее горе у детей, тем сильнее любовь матери…
Как-то Елизавета задержалась в школе. Ну, казалось бы, что в том особенного? Комсомольское собрание или какое-то важное дело, мало ли что. Мать же сама не своя. Не могла ни спать, ни сидеть. Вышла на улицу, остановилась возле хаты и смотрела, смотрела в ту сторону, откуда должна была появиться Елизавета. А она не появлялась. Ночь стояла лунная, светло, как днем, а у матери глаза залиты слезами, смотрела и ничего не видела… Так и не ушла, пока не дождалась Елизавету.
Обняла, посмотрела в лицо. Наивная материнская хитрость — по глазам хотела узнать, не случилось ли чего с дочерью, и не узнала. Елизавета отворачивалась, прятала глаза.
— Нельзя так разгуливать, дочка…
— Я не разгуливала, мамо… По-вашему, не могу и на час задержаться в школе?
— Можешь, но не до полуночи.
— У нас был кружок…
— Ох, доню, доню, а может, тот кружок — Хусин?
— А если и Хусин? Что тут такого, мамо? Мать молчала…
Как-то увидела: на шелковом, купленном в магазине платочке Елизавета вышила голубы-ми нитками две буквочки — «X» и «Е». Тут и дурак догадается, что оно такое, эти «X» и «Е», о чем таком важном они говорят. Догадалась и мать. О чем бы ни думала, каким бы делом ни занималась, а перед глазами флажком развевался шелковый платочек с голубыми буквочками…
— Елизавета, а кому ты вышила хустку?
— Ой, мамо, какие вы…
— Какая же я? Договаривай…
— Все вы примечаете, все вам нужно знать.
— Верно, и примечаю, и хочу знать… А ты не таись и скажи матери, кому мастерила хустку?
— Ну, себе… А что? Нельзя?
— Обманщица…
— Если знаете, то зачем спрашиваете?
И опять смолчала мать. Подумала: верно, спрашивать незачем. Без расспроса понятно…
Однажды вошла в хату. За столом сидели Елизавета и Хусин. Пришли из школы, что-то читали и были так увлечены, что не заметили появления матери. Евдокия Ильинична стояла у порога, смотрела на склоненные над книгами головы, обе под цвет грачиного крыла, как у брата и сестры. Что-то писали, о чем-то своем, непонятном для матери говорили. Радоваться бы матери, ведь как славно: парень и девушка смотрят в книги, а она загрустила, и на глаза ее навернулись слезы… Спросила:
— Что вы бубните себе под нос?
— А! Мама! И вы в хате? А мы уроки учим… Алгебру.
— Одной, доню, уроки учить несподручно? — Ой, мамо! Ничего вы не понимаете!
— Не сердитесь, тетя Евдокия… Лиза права, вдвоем учить уроки легче… У черкесов даже есть поговорка: один ум хорошо, а два лучше…
— Все перемешалось, — со вздохом сказала Евдокия Ильинична. — А я-то думала, что не у черкесов, а у русских есть такая поговорка…
— Поговорка черкесская, это я точно знаю…
Как же Хусину не поверить? Парень грамотный, он-то знает. Мать еще хотела что-то спросить, а дети склонились над книгами и о ней забыли. Будто ее и в хате не было. Тяжко вздохнула и вышла. По знакомой тропинке прошла к реке. Стояла на круче, смотрела на бурлящую Кубань, а видела склоненные над книгами головы. Смотрела на тот берег. Там раскинулся аул. Где-то в нем стоит домик Хусина. Вот и шел бы со школы домой. Наверное, мать давно поджидает. Нет, пришел к Елизавете. «Ой, мамо! Ничего вы не понимаете…» Глупая Елизавета, что ж тут непонятного?.. Над аулом растянулось текучее марево, тончайшее, как кисея, и закатное солнце прошивало кисею огненными нитками. «Завтра пойду к матери Хусина, — решила Евдокия Ильинична. — Нечего ждать. Поговорю, как мать с матерью. Надо же нам о чем-то думать и что-то делать. Не выходить же Елизавете замуж за черкеса… Такого в нашем роду еще не было. Приду и так, без обиняков, скажу матери Хусина…» Что сказать матери Хусина, она еще не знала. Стояла и думала.
Телят нельзя оставить без присмотра даже в дни больших праздников. Чтобы отлучиться с фермы в воскресенье, нужно найти себе замену. Евдокию Ильиничну выручила доярка Варя Са пожникова, бабочка молодая и любознательная. «Тетя Дуся, а куда собралась? Или секрет?» — «Никакого секрета нету, пойду в Трактовую, в магазин…» — «Иди, иди, присмотрю за твоими теленочками…»
Хутор оставила рано. За Кубанью поднималось нежаркое солнце, купалось в воде, и река искрилась, слепила. Далекие ледниковые зубцы были накалены докрасна. Трактовая курилась, и дым из труб гнутыми столбами упирался в сизое, завечеревшее небо. Справа к станице подходили холмистые, одетые карагачем холмы, слева выступали скалистые берега, как ущелье. По берегу от Прискорбного до Трактовой лежала гудронированная дорога. Шумели, заглушая рокот воды, грузовики. Нашелся сердечный шофер, усадил старую женщину в кабину и подвез в Трактовую.
На окраине станицы стоял сыроваренный завод. Тянулась к небу, вся в копоти, железная труба. На версту веяло запахом парного молока. У приемного пункта выстроились грузовики, бычьи упряжки с бидонами. Ехали по станице, и Евдокия Ильинична думала, что грузовик пролетит мимо того места, где когда-то стояло подворье ее отца. Не хотелось ни смотреть на это место, ни вспоминать о том, что когда-то было. Нет, не пролетел грузовик. Шофер побежал в детский сад проведать сынишку. Пришлось Евдокии Ильиничне сойти, и как раз в том месте, где когда-то был отцовский двор. Хотела пройти мимо и не смогла. Ноги сами остановились. Ни дома, ни подворья давно не было. Помнит Евдокия Ильинична, что два амбара были перевезены на общий двор еще в тридцатом году. Много лет в доме Шаповалова помещалась контора бригады. В войну дом развалился. Образовался пустырь. Буйно росла лебеда, и одиноко возвышался развесистый осокорь. Только по осокорю и можно было определить, где стоял дом Шаповаловых: осокорь рос близ порога. Странно: пустырь, лебеда и осокорь. А лет пять тому назад на пустыре выросло одноэтажное строение, и поселились в нем трактовские дети. И сынишка шофера. Прижился рядом с новым строением и осокорь, казалось, что без него детям было бы скучно. Новый двор обнесли штакетником, обсадили молодыми, стройными топольками. Смотрел на них старый осокорь, как отец на сыновей, и удивлялся. Да и как же не удивляться? Сколько лет стоял один, а тут сразу появилось столько деревцов, и такие они собой зеленые да веселые! Рядом с ними он, богатырь, стоит, как страж былого. Темный ствол облепили лишаи, кора потрескалась, а ему хоть бы что. Все тянулся к небу и все раскидывал саженные ветви.
Листья отливали серебром, лезли в окна, а из окон неслись крикливые голоса. По вечерам, когда дети засыпали, а ветерок из-за Кубани трогал лист, осокорь что-то такое тихо-тихо, как сказку, нашептывал ребятам, наверное, рассказывал то, чего они еще не знали. Оттого-то и спали они крепко, без сновидений. В листве гнездились птички-певуньи, и на заре, когда восток только-только начинал белеть, это уже был не осокорь, а удобнейшее место для разноголосого птичьего хора. Ветвистый, гордый и могучий, осокорь не сгибался и не снимал шапку ни перед временем, ни перед ветрами. В солнечный день на весь двор от него ложился холодок, в холодке играли дети, и он глядел на них со своей высоты, прислушивался к их голосам и сознавал, что не зря, оказывается, столько лет стоял на кубанской, земле.