______________
* Впрочем, это не я утверждаю, что "Лолита" - плод "семейного проекта". До войны Набоков написал рассказ "Волшебник", в котором трое сорокалетних мужчин охотятся за девочками. Рассказ этот лег в основу будущего прославленного романа.
** Флобер был одним из самых любимых писателей Набокова.
И сон стал явью. Набоков однажды увидел во сне своего дядю Василия Ивановича Рукавишникова, пообещавшего когда-нибудь появится в образе двух клоунов - Гарри и Кувыркина и вернуть наследство, утраченное племянником в 1917 году. Набоков, доложу я вам, не только гениальный, но еще и очень умный писатель. Впрочем, так же умна была и его жена Вера (У книги Стэйзи Шифф "Вера" примечательный подзаголовок: "Миссис Владимир Набоков"). "Она прекрасно знала, что именно скандал способствует распродаже книги. Десять лет назад Вера стала свидетельницей того, как запрет в Бостоне книг "Странный плод" и "Навеки Эмбер" всколыхнул небывалый интерес к эти романам".* Вера Набокова чуть ли не заставляла мужа писать этот трудно удававшийся ему роман (он даже пытался его сжечь), как будто чувствовала, что именно "Лолита", этот его двенадцатый по счету роман, повернет читающую публику лицом к предыдушим.**
______________
* Стэйзи Шифф. Вера. Москва 2002.
** Горенштейна восхищала литературная "предприимчивость" Набокова. В одном письме, адресованном мне, он излагает придуманную им теорию эволюции, и просит держать идею в секрете. "Впрочем, добавляет он, - может, я преувеличиваю опасность. Набоков умер, а кому еще придет в голову воспользоваться подобным сюжетом и заработать 10 миллионов". Горенштейн ошибся в количестве миллионов, их было у Набокова стало гораздо больше. Однажды Горенштейн признался мне, что "Чок- чок" он задумал, следуя примеру Набокова, то есть рассчитывая на коммерческий успех, но идея его оказалась не столь оглушительной. Здесь следует еще учесть, что Набоков использовал тему, которую до него в такой форме еще никто не использовал. Хотя можно вспомнить "Бесов" и ее последнюю, кстати, запрещенную до революции и в советское время также, главу "У Тихона", где Ставрогин соблазняет девочку. Недаром Грэм Грин сравнил роман Набокова "Лолита" с "Бесами".
***
Однако вернусь к политически скандальным, вернусь к Эткинду, человеку с внушительным диссидентским досье, "спасшему" двух будущих Нобелевских лауреатов - Бродского и Солженицына, и заслужившему их неблагодарность*. Мне об этой неблагодарности (особенно со стороны Солженицына) известно от Эткинда лично, с его собственных слов.
______________
* Издевательства над собой в книге "Записки незаговорщика" Эткинд справедливо назвал "Гражданской казнью".
В октябре 1996 года мы вчетвером (Фридрих и я с мужем и сыном) были в Потсдаме в гостях у Эткинда и его жены Эльки Либс-Эткинд (германиста, профессора Потсдамского университета; они были женаты тогда уже три года). Мы сидели на балконе за небольшим круглым столом, и Фридрих впервые тогда признался, что оплакивает своих умерших героев. Впоследствии мне довелось самой видеть, как писатель оплакивал - по лицу его текли слезы - смерть одного из героев только что написанной им пьесы: это были слезы по Василию Блаженному. Надо сказать, я заметила однажды слезы и по умершему Ивану Грозному, но писатель заверил, что эти слезы мне привиделись. Он мне так и сказал: "Я оплакивал только Василия Блаженного, а Ивана Грозного - нет. Вам показалось!" Речь идет здесь о двухтомных "Хрониках времен Ивана Грозного", изданных в Нью-Йорке в 2002 году. Горенштейн читал в нашем присутствии сцены из книги (мы с Борей их записывали для издательства на магнитофонную ленту в течение целого года по воскресеньям - у писателя был нечитаемый почерк) и по мере ухода навсегда некоторых героев со сцены оплакивал их и при этом оправдывался: "Когда я создаю эти образы, я чувствую себя выше их - я их создатель - и не плачу. Я плачу только после написания, когда уже над ними не возвышаюсь".
Помню один наш такой спор. Гореншейн стоит в проеме кухонной двери и жалуется на меня моему сыну Игорю, к которому относился с нежностью и называл "чеховским интеллигентом": "Ваша мама говорит, что я плакал из-за Ивана Грозного, а это неправда!". "Правда, правда, вы оплакивали это чудовище!", - говорю я. "Это неправда! Я плакал только из-за Василия Блаженного!" Он не смог признаться и самому себе, что проливал слезы над своим детищем-монстром. Между тем, для писателя ситуация "убиения" необычайно драматична, он как будто хоронит собственного ребенка. Флобер плакал навзрыд над покончившей собой Эмой Бовари, а Набоков оплакивал последнюю встречу Гумберта с Лолитой.
На балконе у Эткинда, на фоне старой липы с могучим стволом и ветвями, осыпанными золотыми осенними листьями, легко рассказывалось о тайнах творчества. Фридрих говорил, что по мере приближения конца произведения, понижается "статус" писателя по отношению к созданным образам, и, наконец, он перестает быть творцом. И тогда появляются слезы. Эткинд переводил рассказ Фридриха о проливаемых слезах Эльке, и я видела, что эта исповедь произвела на нее большое впечатление.
Эткинд тогда с артистизмом прирожденного импровизатора рассказывал сюжетные литературные истории, в частности, захватывающую, "детективную" историю о Татьяне Гнедич, праправнучатой племяннице переводчика "Илиады", переводившей по памяти (без книги) в тюрьме "Дон Жуана" Байрона - семнадцать тысяч строк. Оказалось, что Татьяна Григорьевна в 1957 году по возвращении из лагеря жила в коммунальной квартире у Эткиндов на Кировском проспекте 59.
В тот вечер Эткинд и рассказал нам о заявлении Солженицына: "И надо же мне было до такой жизни дойти, что я вынужден был принимать помощь у еврея!" То есть у Эткинда. Который из-за Солженицына был выслан из России. Это притом, что Солженицын подтверждает: "Сам Е. Г. Эткинд был в дружбе со мной неотрицаемой, к моменту высылки уже полных 10 лет... и изо всех действующих лиц... только он еще получил открытое сотрясение, публичное бичевание и вытолкнут за границу"*. В рассказе "Русский писатель и два еврея" Эткинд писал: "Странно, что Солженицын не увидел солидарности тех, кто причастен к культуре, не оценил независимой от состава крови потребности интеллигенции к взаимоподдержке. А ведь именно такая солидарность увенчала автора "Ивана Денисовича" Нобелевской премией, помогла ему преодолеть изгнание и победителем вернуться в Россию". Заграничные привилегии Эткинда профессорство в Сорбонне, Золотая пальмовая ветвь, мировое признание и все остальное не вернули ему ни покоя, ни удовлетворения, как, подозреваю, не вернули страдальцу Иову покоя и удовлетворения новое богатство, взамен старого, и другое потомство, взамен бывшего. Книга Эткинда "Записки незаговорщика", написанная с пронзительным, невероятным для публицистики лиризмом, свидетельствует о том, что рана его так никогда и не зажила.
______________
* Цитирую Солженицына: "Даже в Таврический дворец - посмотреть зал заседаний Думы и места февральского бурления - категорически отказано было мне пройти. И если попал я туда весной 1972 года - русский писатель в русское памятное место при "русских вождях"! - то риском и находчивостью двух евреев - Ефима Эткинда и Давида Петровича Прицкера...", Новый мир, 1991,12.
***
Уже в те времена, когда я училась в "Герцена", имя автора книг "Поэзия и перевод", "Разговор в стихах", основателя школы перевода, прославившего институт, было окружено легендами.
Я была в колонном зале на защите его докторской в октябре 1965 года, и считаю эту блистательную защиту одним из важнейших событий моей далеко не бедной впечатлениями жизни. "Несмотря на довольно специальный характер темы, - вспоминал Эткинд, - "Стихотворный перевод как проблема сопоставительной стилистики" - аудитория реагировала с энтузиазмом, и защита прошла, можно сказать эффектно"*.
______________
* Е. Эткинд, "Записки незаговорщика".
Еще бы! Участниками научной баталии были прославленные академики В. М. Жирмунский и М. П. Алексеев, также будущий доктор и профессор Е. Г. Эткинд. Не забуду восторга переполненного зала. Как это было красиво! И могу лишь воскликнуть вслед за Салтыковым-Щедриным, вспоминавшим "оттепель" начала царствования Александра II: "О, какое это было время! О, какое это было прекрасное время!" И не предполагали мы, как и Михаил Евграфович, что все это может так быстро кончиться, тогда как следовало предполагать, поскольку, как предупреждал Александр Иванович Герцен, когда в очередной раз ломают стены и отбивают замки и отпирают ворота, то в первую очередь вбегают не те, кого ждали. "Неотразимая волна грязи залила все", - писал он в "Былое и думах".
Мы - не предполагали. А Горенштейн, мало кому тогда известный, сидел в "чужом углу" и малопонятным почерком писал свой 900-страничный роман "Место" с подзаголовком "Политический роман" о хрущевской оттепели, оказавшейся очередным камуфляжем и обернувшейся очередным фарсом.