в 1928 году и нацеленная на то, чтобы сконцентрировать критику на номенклатуре «среднего звена». «Самокритика — это хорошо управляемый огонь, который не затрагивает верхушки власти и не ставит под сомнение избранную политику», но вместе с тем дает выход массовому недовольству властью[715]. В повседневной жизни «самокритика» приняла форму известного и повсеместного доносительства, которое
во всех своих формах являлось частью жизни советских людей и их картины мира. Каждый советский гражданин, читая газеты, мог обнаружить в них множество сообщений о врагах и вредительстве. Если к тому же он участвовал в политической жизни своей страны, он мог присутствовать на собраниях, где руководителей публично разоблачали со всей строгостью и затем наказывали. Таким образом, эта практика не была полностью засекреченной, ограниченной лишь перепиской. Ее публичность способствует тому, что явление становится обыденным, нормальным, «цивилизуется». Доносительство не является больше ни чем-то из прошлого, ни чем-то экстраординарным: оно представляет часть повседневности. Следовательно, написать власти, чтобы донести ей на кого-то или на что-то, перестает быть столь уж серьезным поступком. Чтобы обеспечить надежность практики, власть не ограничивается тем, что ее показывает: она регулярно ее прославляет[716].
Обращает на себя внимание то, что, с одной стороны, основная часть доносов была «направлена не просто против коммунистов, a именно против ответственных работников»[717]; с другой, «властная элита в доносительстве не участвует: авторы писем никогда не являются представителями власти»[718]. Таким образом, коллизии сатирических сюжетов завязаны именно на «ответственных работниках среднего звена».
По сюжетике рассмотренные нами пьесы — разыгранные доносы. Поэтому чтобы понять скрытый в них социальный импульс, следует понять природу доносительства в сталинской России. Как замечает Франсуа-Ксавье Нерар, специально исследовавший практику доносительства в сталинское время, донос был «средством косвенного насилия» слабых, «обиженных в своем стремлении к большей власти»[719]. Поэтому
в основном доносительством занимаются промежуточные слои советского общества: рабочие, колхозники, служащие или руководители невысокого ранга. Иногда они — члены партии и обладают крохотной частью символической власти и вовсе не являются самыми беззащитными в сталинском обществе. Но и этих людей неустроенность и повседневное насилие делают уязвимыми. Обращаясь к государству с тем, чтобы через него применить насилие, они ищут способ подтвердить свой социальный статус. Практически все советское общество беззащитно по отношению к государству[720].
Отнюдь не случайно, что во многих этих пьесах присутствуют журналисты, анонимщики и/или идет борьба вокруг публикаций (то есть придания гласности неких скрытых фактов). В той мере, в какой центральной для этих пьес была фигура бюрократа, его карьерные устремления и борьба за власть, в их основе лежал политический сюжет, что как раз и связано с доносительством. Донос был единственной легитимной формой протеста. И тот факт, что это была непубличная форма взаимодействия населения с властью, свидетельствовал о том, что, направляя массовое недовольство в русло письменных «сигналов», власть боролась с любыми проявлениями публичности. Вот почему был так важен статус письма или фельетона, опубликованного в газете: выходя на свет публичности, донос превращался в демонстрацию действенности обратной связи. Сам статус публичности документа, публикации письма в газете делал его обоснованным. Таким образом, он подлежал теперь не проверке, но исполнению (то есть устранению недостатков вместе с их «конкретными носителями»). Именно этот сюжет и описывает сталинская сатира. В конце концов, доносительство
прежде всего имеет касательство к отношениям по работе и может серьезно затруднить жизнь руководителям среднего звена. Сосредоточивая всю критику на отдельных людях, власть хочет убедить население, что все неполадки в обществе вызваны коварством врагов, пребывающих в отчаянии от успехов сталинского социализма. Сама власть тем самым остается незапятнанной без особых усилий. С этим же связано и то, что власть предоставляет очень мало статистических данных, дающих общую картину зол, о которых идет речь в обращениях. Напротив, она множит отдельные примеры, в том числе и в передовицах «Правды»: иллюстрацией недостатков здесь всегда служит частный пример. Никаких обобщений эти статьи не допускают[721].
Каждая сатирическая пьеса и была таким «частным примером», указанием на некий «конкретный случай». А отсутствие в послевоенных пьесах традиционных «врагов» 1930-х годов, скрытых вредителей, шпионов или троцкистов, и замена их на относительно безобидных и менее кровожадных «бюрократов», «ротозеев» и мещан(ок) не должны вводить в заблуждение. Как объяснял еще в 1928 году один из главных организаторов кампании за самокритику Александр Криницкий, в то время заведующий Отделом агитации, пропаганды и печати ЦК ВКП(б), классовая борьба продолжается в скрытых формах, а потому надо помнить, что «кулак, нэпман, вредитель и саботажник социалистической работы прячутся за бюрократа, который чаще с виду лояльно „служит“ советской власти, a на деле сводит политику пролетариата к „издевательству“ над советскими законами»[722].
«Критика снизу» была мощным фактором для усиления бдительности на предприятиях, поиска и разоблачения вредителей. Эта критика была связана с отказом от практики, которая к началу Большого террора стала повсеместной. Речь идет о том, что руководящие органы всех уровней на практике перестали избираться, но просто кооптировались. Все это вело к укреплению бюрократии среднего звена и делало эту прослойку обраставших своим «двором» местных чиновников и «командиров производства» плохо управляемой сверху. Во второй половине 1930-х годов в этой точке интересы верхов и низов совпали. «Демократизация», «борьба против бюрократизма», «критика снизу» помогли Сталину сломить местных партийных феодалов, что было одной из основных задач Большого террора.
В результате то, что было причиной рутинной критики — чудовищные условия жизни, скудность и нерегулярность снабжения продовольственными и промышленными товарами, производственный травматизм и простои, ведшие к сокращению заработка, — вылилось на собраниях, где
новые пролетарии, обычно молчаливые и терпимые, будучи поощренными высказать критику, обрушились на испуганное руководство, которому приходилось бояться за свое место и свою жизнь. Все разыгрывалось на открытой сцене, в цехах, с сотнями, даже тысячами участников, пользующихся случаем, чтобы высказать накипевшее на душе, свести счеты и атаковать ненавистных функционеров. Речь, ответная речь, аплодисменты, повсеместное возбуждение. Руководители боялись возражать, ибо это могло быть истолковано как подавление критики, но если они и признавали свои ошибки, то это могло интерпретироваться в качестве еще более утонченной маскировки. Рабочие, бравшие слово, к тому времени усвоили правила игры и изучили словарь, состоявший из сигнальных понятий и слов-раздражителей — троцкист, бухаринец, вредитель, саботажник, оппозиция, — и применяли их целенаправленно, чтобы «разобраться» с управленцами или друг с другом. <…> Атаковали представителей руководства — поколение, выдвинувшееся в результате революции и Гражданской войны, истеблишмент в партии, профсоюзах