Маловероятно, чтобы названные выше поэты и писатели утвердительно ответили на этот вопрос. Они все же были par excellence[68] творцами, художниками, личниками, и ни у кого из них народ не вызывал тех чувств, что у Андрея Платонова, принимавшего Сталина примерно по тем же соображениям, по каким принял русскую революцию поэт, с которого мы начали эту книгу: «А лучшие люди говорят: „Мы разочаровались в своем народе“». Для Платонова подобное разочарование было невозможно. В его стремлении принять существо советской жизни заключалась внутренняя правда художника и его пути (как приятие революции семнадцатого года было органично и неизбежно для пути Александра Блока). Даже если любовь к Сталину и сталинский миф были национальной болезнью и умопомрачением, носители этого мифа не вызывали у Платонова ни презрения, ни ненависти, ни отторжения, ибо он признавал их право на эту болезнь, видя в ней единственный и неизбежный выход из послереволюционного сиротства как самого страшного, что случилось с русским народом.
Здесь причина, по которой Платонов думал о Сталине, вводил его в свой мир, отводил роль отца, вешал его портреты в комнатах своих героев, писал рецензии на стихи советских поэтов, творивших сталиниану, и эти простодушные вирши цитировал, особенно если речь шла о творчестве народов СССР (саамский язык: «Поет девушка Анна Антоновна: Будь здоров, до свидания, Сталин!», осетинский: «…Нам Ленин оставил свое тепло. Он, умирая, другу и брату — Сталину — нашу судьбу поручил» или стихи Джамбула: «Сталин! Ты крепость врагов сокрушил! Любимый! Ты житель моей души!..И с солнцем хотел я тебя сравнить. Не мог тебя я и с солнцем сравнить!.. Сталин! Сравнений не знает старик…»), но был гораздо жестче по отношению к русским советским писателям. «У нас в последнее время появилось несколько драматургических и прозаических произведений, в которых осуществлена попытка изобразить руководителей пролетариата. В этих произведениях творческая смелость писателей часто превышает их талант, — деликатно по форме, но жестко по существу написал он в рецензии на пьесу Михаила Козакова „Чекисты“ и заключил: — автор недостаточно одарен талантом, недостаточно имеет литературного искусства и опыта, чтобы ему была посильна задача создания образа И. В. Сталина…»
Платонов и сам для своих героев эти стихи сочинял — или точнее, у них подслушивал, за ними записывал, когда, например, в «Избушках» Суенита тихонько поет:
Трава на свете теплее стала,И дождь над родиной идет,Далек от сердца товарищ Сталин, —Его Аляйля в колхозе ждет.
И все же того странного, полумистического и не слишком трезвого чувства, того «влеченья рода недуга», которое испытывали на протяжении не одного года к кремлевскому горцу не Джамбул с Анной Антоновной, а Михаил Булгаков с Борисом Пастернаком, у Платонова не было, не говоря уже о том, что никаких концептуальных писем он Сталину не писал, по телефону с ним не беседовал и личных встреч не искал. Его обращение к фигуре вождя определялось не творческим жестом и не поиском литературного кода (Король в булгаковском «Мольере», Пилат в «Мастере»), а причинами, лежащими за пределами литературного поля.
Платонов, если вспомнить его признание в деле о тосте «за погибель Сталина», дал четкую формулу: «Без Сталина мы все погибнем». Это было сказано, написано, выкрикнуто несомненно искренне, без какой бы то ни было примеси лицемерия, как не было лицемерия и в строках из статьи, посвященной Джамбулу: «Сталин является душою, разумом, волей и сосредоточенной силой движения народа в великие будущие времена его всемирной торжественной судьбы».
В 1930-е годы Сталин представлялся Платонову противовесом давлению на страну извне, был в его глазах той жесткой цементирующей силой, без которой СССР не выстоял бы во враждебном окружении. С этим можно сегодня соглашаться или нет, но, принимая Платонова — автора «Реки Потудани», нелепо отвергать или сокрушаться о Платонове — авторе «Джамбула». И не потому, что полюбите нас черненькими, и не потому, что простите большому художнику малый грех, и вообще его заставили обстоятельства, нужда и пр., а потому, что Платонов-критик не отрицает, не опровергает Платонова-писателя, хотя, возможно, и уступает ему в глубине (и Липкин совершенно искренне писал: «Критические статьи Платонова мне не нравились, за редким исключением…», а Гумилевский, напротив, вспоминал: «В те годы мы, пожалуй, ценили его больше как критика: критические статьи его, даже рецензии изобиловали характерными для него глубокими мыслями и тонкими наблюдениями, просто, но ясно и точно выраженными»[69]), но дополняет, уточняет, изъясняет, возможно, в чем-то даже упрощает его.
В рецензиях и статьях Андрей Платонов был определеннее, однозначнее, грубее, нежели в художественной прозе. Его критика может рассматриваться в качестве прямого высказывания, в котором происходило, пользуясь его же выражением, «опошление мыслей». Например, в рецензии на романы Федора Панферова Платонов замечал: «Фаллос может и должен оставаться средством жизни, но не следует делать из него мачту для знамени», а рассуждая о рассказах В. Козина, находил в них человека, «фатально скованного ярмом своих элементарных сексуальных страстей». В прозе эти мысли были выражены тоньше, но важно, что это те же самые мысли.
«Слишком интенсивное превращение животного начала в духовное — любовной страсти в чистое сердце — бывает опасным и даже гибельным», — писал он в рецензии на роман Карла Чапека «Гордубал», и что это, как не авторское послесловие к «Реке Потудани»? А в статье о Хемингуэе встречается отсыл к «Фро»: «Любовь быстро поедает самое себя и прекращается, если любящие люди избегают включить в свое чувство некие нелюбовные, прозаические факты из действительности, если будет невозможно или нежелательно совместить свою страсть с участием в каком-либо деле, выполняемом большинством людей. Любовь в идеальной, чистой форме, замкнутая сама в себе, равна самоубийству, и она может существовать в виде исключения лишь очень короткое время».
В цитировавшейся выше статье о романе Кассиля «Вратарь республики» Платонов в более мягком виде продолжает те жесткие мысли о соотношении низшего и высшего, что были высказаны в «Записных книжках» периода работы над романом о Никодиме Стратилате: «…богатыри, ангелы, добряки, великодушные рыцари и т. п. — оттого хуже людей, что они сделаны из одного, чистого, благородного, одноцветного материала, а реальные люди — из многообразного состава различных материалов, и от этого они, реальные люди, устойчивей, интересней и живее ангелов и рыцарей. Очищенное, протертое, профильтрованное не означает наилучшего. Наоборот, то, что иногда считается „грязным“, „неблаговидным“, „нечистым“, что подернуто судорогой временного уродства, — это и является признаком реальности, потому что такой признак означает след борьбы и напряжения, он служит показателем работы и усилия передового, прогрессивного человека — в нашем, современном мире, где еще не растут сплошь одуванчики».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});