— Что нападет?
— Прыткая…
14
— Прыткая Настя? — спросил дед Потреба. — Бегавка? Понос?
— Брешешь! — прыснул Прудивус. — Ты же сама сейчас…
— Я съела без отравы.
— Кто ж такое придумал?
— Иваненко с Мамаем… вот кто!
Заслышав имя хозяина, Ложка заскулил.
— А отравил кислицы кто?
— Одна цыганочка.
— Марьяна? — удивился Тимош. — Разве она уже здесь?
— С тем зельем для кисличек прислал ее Козак Мамай.
— Почему ж не отравили чем покрепче? — справедливо заметил Потреба.
— Пойдут сегодня однокрыловцы в бой и… повоюют, как же!
— Присядут? — ахнул Прудивус.
— Ну-ну! — захохотал Потреба.
— От яблок?! Славно! — И лицедей Прудивус опять примолк, о чем-то задумался, забыв и про дивчину, и про ее разбитную сестру, про дитя, про войну, про яблоки…
Хотя нет, нет, не про яблоки!
Как раз о яблоках он и задумался, ведь это был, как мы теперь сказали бы, художественный образ его будущего ученого исследования… Борьба жизни и смерти издавна привлекала его внимание, — лицедей был прирожденным философом и богословом, раздумья лишали его сна, и не раз утреннее солнце заставало его за работой, в размышлениях о дерзких попытках человека сравняться с богом, а то и вовсе освободиться от него. Учение церкви, туманное, смутное, зловещее, притягивало его к себе, ибо свойственна человеку, опутанному тенетами закона божия, извечная жажда из тех тенет вырваться, и люди пытались уразуметь суть того, что уразуметь невозможно, что создавалось отцами церкви нарочито, чтобы никто в той тайности ничего постигнуть не мог…
— Что ж ты молчишь? — задорно спросила у Прудивуса цокотуха.
— А что?
— Спросил бы что-нибудь.
— Что ж я у тебя спрошу?
— Спросил бы, как меня зовут.
— Как же тебя зовут?
— Хима. Химочкой зовут. А тебя?
— Прудивус.
— Крестного имени такого нету.
— Нету.
— А как поп окрестил?
— Феопрений, — пошутил Прудивус, не имея охоты называть свое истинное имя. — Двадцать второго августа память.
— Ты попович?
— Дьячков сын, — сбрехал лицедей и, следуя какой-то думке своей, спросил: — Неужто ж соблазнятся гетманцы такой кислятиной?
— У Евы яблоко было ничуть не слаще…
— Так то ж Ева!
— У нас и здесь довольно Ев. Мамай снарядил на то богоугодное дело самых пригожих девчат и молодиц со всей Долины. Сто милолицых Ев, в чьих руках и полынь запахнет медом. А у каждой красавицы — по сотне отравленных яблок. Сколько ж это будет сраженных…
— Сердец? Или утроб?
— И сердец… на пути к утробам.
— К сердцу, — сказал Прудивус убежденно, — к сердцу вернейший путь — через красу телес.
— То-то же! — молвила Химочка. — Я уже тебе говорила: для искушения однокрыловцев мы собрали девчат и молодиц… пригожих, видных и приманчивых.
— А ты-то?.. Ты сама?
— Я — только хитрая да смелая, — вспыхнула рябенькая Химочка. — Их сто — красавок, а я — одна! — И, взяв лукошко с кислицами да ведро с мочеными яблоками, рябая Хима двинулась дальше к исполнению своего воинского долга.
Потом остановилась. И сказала — то ли Прудивусу, то ли старому Потребе:
— Передайте на ту сторону, за озеро, что однокрыловцы сегодня битву начнут лишь к вечеру. Однако… им не воевать.
И ушла.
Лицедей Тимош Прудивус задумчиво глядел вслед. Почесывал, где все еще свербело от тумаков, что надавала ему родная сестра Химочки. И шептал:
— История повторяется.
— Об чем это ты? — не понял старый козак.
— Опять — рука Евы. Вновь и вновь! Дьявольское искушение. Яблоко. Соблазн…
— И прыткая Настя? — качая младенца, спросил старик.
— Нет. В истории прельщений, коим подвергались от женщины правнуки Адама… нет, нет! Чтобы — понос… такого еще не бывало!
— Пошли, — сказал спудею Потреба.
— Чего так вдруг? — спросил Прудивус. — Надо бы тут малость переждать, а то как увидят сейчас однокрыловцы, что мы идем в ту сторону, к озеру…
— Не слышал ты разве, что сказала Хима? Упредить наших… Надобно поспешать!
— Надо так надо, — согласился Тимош, поднялся, снова надел было на голову рейтарский шлем, но тот так разогрелся на солнце, что лицедей чуть не швырнул его в кусты калины.
Вскоре оба они, с дитем на руках да с Песиком Ложкой впереди, опять ступили на зыбкую потаенную стежку, что вела через болота — на ту сторону озера, в Мирослав, со всех сторон обложенный войсками пана гетмана.
15
По тем же болотам бродила и Ярина с тремя подругами из городской девичьей стражи.
Подстерегая ворога, шарили они по всем закоулкам Мирослава.
По рощам и лесочкам вокруг.
По зарослям калиновым.
В городе все больше и больше являлось подстрекал да наущателей, сеявших среди защитников Долины всякие страхи да россказни, и Лукия с Яриной ставили себе то в вину: ведь кому, как не им, должно всех этих соглядатаев да шептунов хватать, прежде чем они перейдут межу Долины.
Ярина Подолянка в тот день была озабочена и невесела, а может, еще и слаба после огневицы.
Все, что происходило с нею в Европе — в Риме, Мадриде, в Париже, в Амстердаме, — все это тянулось за нею и сюда, на Украину.
Попытка гетмана Однокрыла выкрасть ее, покуда она с полгода жила у своей крестной матери на Подолье… Потом некий монах-доминиканец, который появлялся на хуторе у крестной. Прибытие в Мирослав того щеголеватого шляхтича, Оврама Раздобудько. И пренаглое письмо Гордия Гордого — с обещанием снять осаду, если мирославцы выдадут ему (сиречь самому Риму) ее духовника и вызволителя, отца Игнатия, старого Гната Романюка, а вместе с ним и ее, панну Подолянку, что была им зачем-то нужна позарез…
Однако… зачем?
Чего они так за нею охотятся?
О чем хлопочут?
Что им надобно от нее, неразумной дивчины? Да, да, глупой и безголовой, неоглядчивой дурехи, ибо не может она уразуметь, что за проклятие тяготеет над ее головою!
16
Когда отца ее, полковника Прилюка, побратима и зятя Мельхиседекова (мужа его родной сестры), посланного на переговоры в Варшаву, паны ляхи схватили и после пыток отдали инквизиции, где он и погиб лютой смертью, о чем можно и ныне прочитать в польских хрониках, — ее, Ярину, в том же году, еще маленькой, сокрыв смерть отца, доминиканские монахи выкрали у родной матинки и завезли на край света, куда-то за Мадрид, и там заперли в женский монастырь.
Ее не мучили, как отца.
Не пытали. Не томили и тяжким трудом.
Ее воспитывали: панною, шляхтянкой, доброй католичкой.