Степанок, поглядев на торбу, невольно облизнулся и предложил:
— Съедим, давай, всё. Чего ещё там беречь.
— Завтра, — коротко отрезал Глебка и, нахмурясь, повернулся к Степанку. — Гляди, коли раньше завтрашнего тронешь, голову снесу напрочь.
Степанок сжался в комочек и замолчал. Потом спросил робко:
— А чего же это? Мы завтра целый день пол-луковицы да шанежку есть будем? А больше ничего?
— Дурачина, — сказал Глебка снисходительно. — Это ж только утром заправиться. А днём-то мы зайца подстрелим или куропатку. А нет, так и в деревне хлеба достанем.
Глебка знал, что с его единственным зарядом надежда подстрелить зайца или куропатку плоха, да и не станет он на это тратить последний заряд. Насчёт деревни тоже ничего неизвестно. Трудно даже сказать, есть ли деревни на избранном пути. Тем не менее Глебка говорил о завтрашней добыче с уверенностью, которую изо всех сил старался внушить и Степанку.
Степанок поверил ему и успокоился; поверил не столько убедительности Глебкиных доводов, сколько потому, что очень уж хотелось верить в хорошее робкому его сердцу, полному страхов, тревоги и нарастающей тоски по своей избе, по жарко топящейся печи, по мамке…
Всё это с каждой минутой становилось приманчивей. За стенами шалаша по-разбойничьи посвистывал ветер, гудел и шуршал лесной мрак. Степанок, вздрагивая и передёргивая плечами, прислушивался к лесному гулу. Сердце его тоскливо заныло. Он придвинулся вплотную к Глебке, словно ища у него защиты от наваливающейся на хрупкую душу тоски, от лесных страхов, от холода. Но вместо сочувственных и ободряющих слов Глебка вдруг сказал сурово и решительно:
— Надо в черёд на карауле стоять.
— Зачем же это на карауле? — откликнулся Степанок, испугавшись того, что придётся выйти на холод, в темноту и стоять там одному.
— Мало ли что бывает, — сказал Глебка с прежней суровостью. — Военные завсегда караул ставят.
Он помолчал и прибавил:
— Я первый стану. А ты после.
— Во-во, — подхватил Степанок, обрадованный тем, что не надо сейчас выходить из шалаша. — Ты вали. А я после.
— Ладно.
Глебка нашарил положенное у стены на лапник ружьё и вылез из шалаша.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. ЧТО ОТНЯЛА НОЧЬ И ЧТО ПОДАРИЛО УТРО
Перекинув через плечо ружьё, Глебка стал у входа в шалаш и огляделся. Было холодно и ветрено. Кругом чёрной громадой высился вековой бор. Он стоял насупленный, глухой, угрюмый.
Чернота эта не была однотонной. В глубине её всё время происходили какие-то перемены, возникало движение, рождались звуки. Покрякивали на морозе сосны, кивая маленькими кудрявыми головами. Шуршали мохнатыми лапами сумрачные древние ели. Словно костями, стучал замёрзшими сучьями полузанесённый снегом бурелом. Тонко высвистывая, летела по ветру мелкая пороша, обнимая подножия стволов прозрачным серебристым туманцем. Хрипло, однотонно скрипела, раскачивая свой сухой голый скелет, обожжённая молнией берёза. Издалека донёсся высокий, за душу хватающий волчий вой. Где-то совсем близко в дупле завозилась неусидчивая белка-ходок. В отдалении гукнул филин. Потом пронзительно, как человек, вскрикнул схваченный лисицей заяц. Потом вдруг басовито загудел, словно задул в медную трубу, ударивший густой струёй ветер. Лес жил тысячью жизней и перекликался тысячью голосов. И все тысячи голосов сливались в один могучий голос леса. Он не пугал Глебку, не пугал потому, что был привычен. Голос леса был для Глебки и языком леса. С колыбели учился он понимать и толковать этот тайный лесной язык. Сегодня лес был сердит и зол. Но злость была уже на исходе.
Глебка откинул меховое ухо своей заячьей шапки и подставил ветру щеку. Порывы ветра стали резче, словно нетерпеливей, но и короче. «Ветер, надо быть, скоро упадёт», — подумал Глебка и, плотней нахлобучив ушанку, отвернулся от ветра.
Он не знал точно, откуда пришла уверенность, что ветер должен упасть, но уверенность эта была непоколебимой. И ветер в самом деле скоро стал стихать. В небе разъяснило. Звёзды проступили ярче и высыпали гуще.
Глебка стоял и смотрел в далёкие звёзды. Кто заставил его держать этот трудный и долгий караул? Кто мог угрожать ему сейчас в глухом лесу? Никто. И всё-таки он оставил согретый дыханием шалаш и вышел на мороз, на ветер, чтобы стоять в этом, казалось бы, ненужном ночном карауле.
Ненужном? Нет. Он был нужен. Нужно было стоять в ночном лесу, сжимая рукой ремень ружья, и думать о бате, о его словах, о его наказе, о лежащем за подкладкой ушанки пакете. Невозможно было не выполнить батиного наказа. И он выполнит. Он выполнит, чего бы это ни стоило. Для этого он будет к себе беспощадно суров, будет задавать себе самые трудные задачи. Самые трудные.
Он задал себе стоять на карауле до тех пор, пока «лось в полнеба встанет», как говорил бывало дед Назар, учивший Глебку узнавать по небесным приметам путь-дорогу, погоду, время и называвший «лосем» созвездие Большой Медведицы. И Глебка держал караул до тех пор, пока звёздный лось не «встал в полнеба». Только тогда он снял с плеча ружьё и осторожно полез в шалаш.
Он решил не будить Степанка и дать ему как следует отдохнуть, так как боялся, что иначе Степанок не в силах будет продолжать завтра путь. Об этом завтрашнем пути Глебка и думал, засыпая.
Спал он крепко и долго, и когда проснулся, было уже совсем светло. Если в эту тёмную зимнюю пору в глухом бору настало светлое утро, значит времени уже очень много. Глебка выбранил себя засоней и, схватив ружьё, выскочил наружу.
Лес встретил его морозной свежестью, покоем, тишиной. Всё в нём было сейчас светло и точно приготовлено к какому-то торжественному празднику. Столетние сосны стояли как молоденькие невесты, прямые, в белых кудерьках инея. Даже чёрные мохнатые ели, казавшиеся вчера бесформенными и мрачными, сегодня стояли, как на параде, стройными стрельчатыми пирамидами. Под ними, насколько хватал глаз, ослепительно белело бескрайнее снежное поле, подведённое синими тенями. И над всем этим стояло высокое морозное небо.
На минуту Глебка затих, будто слившись с этой торжественной тишиной зимнего утра. Но тут же набежали заботливые мысли, и первой была мысль о Степанке. Как-то он? Как у него с растёртой ногой?
Глебка огляделся, ища товарища глазами. Его не было ни возле шалаша, нигде поблизости. Глебка сунулся обратно в шалаш.
- Ты тут что ли?
Ответа не было. Глебка выпрямился и закричал на весь лес:
— Э-эй! Э-эй! Степано-о-о-ок!
Лес раскатисто ухнул в ответ: «О-о-ок!» Но Степанок не откликнулся. И вдруг Глебка заметил, что возле шалаша воткнута в снег всего одна пара лыж. С вечера их было две пары, а сейчас — одна.
Глебка вздрогнул. Он посмотрел на свои лыжи и как-то не сразу смог понять, куда же девались лыжи Степанка. Потом взгляд его упал на свежую лыжню, проложенную по пробитому вчера рваному следу. Лыжня тянулась к северу, то есть туда, обратно, к Воронихе, где утренние дымки над коньками изб, теплое мычание коров, жарко топящаяся печь я шершавые, но ласковые руки Ульяны, мамки Степанка!..
«Так вот оно что! Не выдержал, выходит. На попятный двор. Эх, Степанок, Степанок, дружок закадычный. Как же ты мог такое сделать?»
Глебка стоял несколько минут, как оглушённый, сгорбясь, нахохлившись, глядя на убегавшую вдаль лыжню… Значит, теперь один. Совсем один…
Глебка медленно выпрямился. Ну что ж. Всё равно. Надо идти дальше. Помыться, поесть и двигаться. Он снял ушанку и вместе с рукавицами положил её на крышу шалаша. Он помылся обжигающим лицо снегом, вытерся рукавом рубахи, потом присел на корточки перед шалашом и стал нашаривать покрасневшими руками свою холстинную торбу. Он хорошо помнил, что положил её на широкую еловую лапу возле самого входа, но теперь её там не было. Неужели Степанок унёс? Глебка залез в шалаш и стал его обшаривать.
Торба нашлась в самом тёмном углу. Глебка схватил её и тотчас опустил. Не стоило и заглядывать в неё. Ясно, что, оставленных с вечера шанежки и луку там уже нет. Но в торбе что-то лежало, и Глебка всё же заглянул внутрь. К его удивлению, всё оказалось на месте, хотя не совсем в том виде, в каком оставалось с вечера. Шанежка была старательно разломлена на две равных части. Половина луковицы также была разрезана на две равные части.
Глебка долго разглядывал и торбу, и лук, и шанежку. Странно всё это и непонятно. Зачем надо было Степанку делить всю эту снедь на две части, а разделив, оставить?