«…по самой прозаической, Миша.
По самой прозаической!!!
В случае разрешения постановки Петробычу пришлось бы встретиться с тобой. Неважно, когда и где это произошло, скорее всего, на премьере, а это никак не входило в его планы. Более того, пьесу непременно выдвинули бы на государственную премию, и она, поверь моему опыту, получила бы ее.
Что тогда?
Как быть с устоявшейся формой диалога, когда Петробыч слышит вопросы, но не дает ответов. Вообще-то он отвечает, но только опосредственно, с помощью реплик, которые, будь уверен, тем или иным путем, но обязательно доходят до тебя. В разговор, по моему мнению, вовлечены десятки фигур, в том числе и немилый тебе Немирович-Данченко.
Твой могучий собеседник водит тебя на поводке. И не тебя одного, Миша. Я, например, постоянно ощущаю на себе его недреманное, порой даже доброжелательное, око. После ареста наши с Массом фамилии сняли из титров «Волги-Волги», где мы были сценаристами, но гонорар заплатили.
Полностью…
Как это понимать?
В нашей компании много достойных людей. Тот же Женя Шварц из Ленинграда, «гуморист» Зощенко, знакомый тебе Борис Пастернак или твой прежний приятель из «Гудка» Валька Катаев, так что не преувеличивай тяготы своего положения. За те роли, которые нам достались, не награждают и не премируют. Таково устройство судьбы, она не очень щедра на выдумки.
Возможно, его неумолимо тянет поговорить с нами, однако, будь уверен, он никогда не пойдет на это.
Разве что с Пастернаком…
Пока ты «пусть и не все видишь, как оно есть на самом деле», пока ты достойно исполняешь роль «честного и благородного человека», – тебя будут защищать от таких литературных громил и волкодавов, как Всеволод Вишневский или господин-товарищ Киршон, у которого не только рельсы, но и кошелек гудит от избытка целковых.
Я уверен, Петробыч знает о тебе все, что поставляют ему доблестные чекисты, и более чем уверен – он познакомился с твоим последним романом…
Ах, этот роман!.. Эти закатные слова!..
Как ты додумался до своего Воланда?!
Мне представляется, что именно чего-то такого, библейского, он ждал от нас.
От нас всех!!
Черт меня дернул заигрывать с «мандатами» и «самоубийцами»! Надо было вот так, как ты… рубануть с плеча!
Не забывай, с кем мы имеем дело – с недоучившимся семинаристом. Впрочем, почему недоучившимся? За неуместный революционизм и пылкую горячность его вышибли из богоугодного заведения как раз накануне выпускных экзаменов. Так что курс Петробыч одолел полностью и, говорят, был в числе лучших учеников. Забыть, чему учат в семинарии, невозможно – это я ответственно заявляю. Там умели вправлять мозги.
Задумайся, Миша, почему тебя до сих пор не отправили в места отдаленные? Как при таком количестве улик ты все еще цел и здоров? Меня, например, наказали за куда менее страшные преступления, чем те, что числятся за тобой. Неужели ты, трезвого ума человек, можешь поверить, что о тебе «забыли»? О таких, как мы, не забывают. Не слившись «с гурьбой и гуртом», не включившись во вселенское хамство, которое характеризует новоявленных защитников социальной справедливости, мы были обречены изначально. Что уж говорить о твоей или, например, Зощенки, спорной биографии, но об этом молчок, чтобы доблестные чекисты не взяли след.
Значит, продолжает действовать «охранная грамота», выданная тебе в виде телефонного разговора в апреле 1930 года.
И не только!.. Я уверен (здесь исправлено «есть основания утверждать». – Примеч. соавт.), эта «охранная грамота» будет действовать и после твоей смерти. О тебе Сталин никогда не забудет.
Знаешь почему? Потому что ты – единственный, кто сумел достойно рассказать о нем. Все остальное, Миша, пошлая риторика, а ты сумел, да еще на библейском уровне… Могу вообразить, что испытал во время чтения твоей книги бывший семинарист.
Как тебе это удалось?
Как тебе пришло в голову обрядить его в сатанинские одежды и послать на землю карать и миловать?!
Именно так – карать и миловать!!
Многие в нашем кругу хватаются за голову – как он додумался написать роман о Сатане? Ах, ах, ах!.. И никто, поверь мне на слово, не догадался, что роман вовсе не Воланде, а о нем и его политбюро.
Никто и не догадается!.. По крайней мере вслух… В этом можешь быть уверен – твой главный герой приложит все силы, чтобы скрыть истину. По его расчету, она должна всплыть, когда созреют «исторические условия».
Он мыслит исключительно «историческими» категориями.
Как ты додумался обрядить его в люциферовы одежды?
Я полагаю… Я просто уверен – ему понравилось. Очень понравилось… Это звучно, объемно, свежо и вызывает сочувствие.
Знаешь почему?
Да потому что тайна куда неотразимее и мощнее действует на воображение поколений, чем самое обоснованное восхваляющее или ниспровергающее объяснение. Если «там», «за горизонтом», существует что-то недосказанное, что-то «манящее», туда и будут тянуться потомки.
Таковы законы истории.
Такова сила сказки!
Поэтому ты уцелел.
Ты ухитрился уцелеть, когда людей сажают за басни.
За самые безобидные басни!
Если полагаешь, что я испытываю обиду или зависть, будешь прав, поэтому ты никогда не увидишь это письмо. Даже на небесах!.. Я обязательно сожгу его или использую по назначению, что более соответствует моему душевному состоянию.
P.S. …по-прежнему, даже после твоей смерти, я испытываю к тебе уважение и желаю всего лучшего на небесах, но меня бесит мысль, что кто-то другой додумался написать такой роман. Насколько мне известно, ты работал над ним десять лет.
И не свихнулся.
Помнишь, я читал его у тебя в один из моих нелегальных приездов в Москву? Кажется это было в апреле 1939 года. Признаюсь, я испытал тогда самую изощренную, самую жгучую муку, которую только может испытывать литератор.
Помнишь окончание романа, когда на крыше Пашкова дома появляется нелепый евангельский персонаж, напоминающий инструктора ЦК?
Помнишь его слова?
В них разгадка:
«… – Он прочитал сочинение мастера (подчеркнуто автором письма. – Примеч. соавт.), – заговорил Левий Матвей, – и просит тебя, чтобы ты взял с собою мастера и наградил его покоем. Неужели это трудно тебе сделать, дух зла?
– Мне ничего не трудно сделать, – ответил Воланд, – и тебе это хорошо известно. – Он помолчал и добавил: – А что же вы не берете его к себе, в свет?
– Он не заслужил света, он заслужил покой, – печальным голосом проговорил Левий».
Он понял намек.
И небезызвестный тебе Фадеев, прикинувшийся Левием Матвеем, тоже.
Я тоже.
Это был нокк-аут, Миша. Такую обиду может выдержать далеко не каждый.
Я выдержу, Миша. Я справлюсь. Меня простят, и я опять буду сочинять сценарии, но пьесы, тем более басни, никогда.
Ты слышишь, Михаил?
Ни-ког-да!!!
Я никогда не смогу воспользоваться твоей новой моралью.
Эх, дурак я дурак, как сказал твой боров, сумевший побывать на шабаше. Если бы раньше…
Ты думаешь, я не смог бы написать такую пьесу?
Смог бы, и ты это знаешь. Я сумел бы обойти тебя в юморе. Я переплюнул бы тебя в сюжете, в деталях, даже в ритме!..
Я уступил тебе в смелости, а трусость, по твоим же словам, есть самый страшный грех, каким человек может себя унизить».
* * *
Не помню, сколько раз я перечитал этот документ. Назвать его фальшивкой, не поворачивался язык. Даже если и так, пафос неотправленной исповеди был неотразим, как, впрочем, и убедительность догадки.
Кто написал его?
Во-первых, судя по дате, это был человек, который пережил Булгакова; во-вторых, очень близкий к адресату и, в-третьих, он писал пьесы, но пострадал за басни. Был сослан, но имел возможность посещать Москву.
Аналитика подсказала – кандидатур было две, и все-таки, как ни странно это звучит для поклонника истории, мне более по сердцу был некий сценарист, приятель Есенина, разделявший его имажинистские пристрастия; драматург, баснописец, любимец творческой Москвы и редкий остроумец.
Сами собой вспомнились незабвенные, убаюкивающие строчки:
Видишь, слон заснул у стула.Танк забился под кровать,Мама штепсель повернула.Ты спокойно можешь спать.
За тебя не спят другие.Дяди взрослые, большие.За тебя сейчас не спитБородатый дядя Шмидт.
Он сидит за самоваром —Двадцать восемь чашек в ряд, —
Конец ознакомительного фрагмента.