самому горизонту и сквозь дверные и оконные проемы брошенных домов вспыхивало иногда какими–то зловещими бликами.
Красноватые лучи время от времени пересекали движущиеся тени, и это подтверждало, что в домах шла своя непонятная жизнь, что были они обитаемы, что их населяли люди странные и таинственные.
Касьянин давно привык к этим домам и почти не обращал на них внимания.
Яшка изо всех своих собачьих сил тянул поводок, ожидая того счастливого момента, когда снимут с него ошейник и позволят промчаться по пустырю легко и освобожденно. Он уносился куда–то в сумерки, припадал на задние лапы, лаял заливисто и громко, словно всех приглашал присоединиться к нему. И этот момент наступил.
Касьянин расстегнул пряжку ошейника, и Яшка тут же, в ту же секунду унесся в темноту, словно паря в воздухе на громадных своих ушах. По траве, среди брошенных бетонных блоков и плит перекрытий носились другие собаки всех мыслимых и немыслимых пород. Тут же медленно бродили хозяева — все давно перезнакомились друг с другом, все жили в соседних домах и собирались здесь едва ли не каждый вечер.
— Привет, Илья! — услышал Касьянин и, обернувшись, увидел Ухалова. — Как жизнь? Течет? — У того была наступательная манера разговора, он засыпал собеседника вопросами, на которые сам же и отвечал или же вываливал на голову несчастного такую гору сведений, цифр, дат, столько собственного гнева или восторга, что все это попросту подавляло. Во всяком случае, Касьянин лишь беспомощно втягивал голову в плечи и старался переждать безудержный напор соседа. Главное было выдержать первые минуты, потом он уже осваивался и мог иногда даже что–то произнести в ответ.
— Жизнь — она такая… Течет.
— Или вытекает?! — требовательно спросил Ухалов, пожимая Касьянину руку, требовательно пожимая, словно хотел убедиться, что тот живет правильно и ничего не утаивает.
— Можно и так сказать, — ответил Касьянин, дивясь брызжущей энергии соседа — тот жил на три этажа ниже, собаку завел совсем недавно, но на пустырь приходил больше покричать, пообщаться, а при случае и распить с кем–нибудь бутылку водки.
— А почему печаль в голосе? — возмутился Ухалов. — Жизнь и вытекать может радостно! Жизнеутверждающе! Как вытекает, например, Ниагарский водопад!
— Ниагара — это, пожалуй, слишком, — усмехнулся Касьянин. — Так, невидимый ручеек журчит в траве… Вот и вся жизнь.
— Ручеек?! — не то удивился, не то возмутился Ухалов так громко, словно был потрясен услышанным. — Ручеек? — переспросил он. — Значит, долго еще твоя жизнь будет вытекать! Не скоро закончится ее вытекание, а?!
— Дай бог, — Касьянин твердо придерживался своей линии в разговоре, пытаясь смягчить напор, погасить пожар, который бушевал в груди соседа. Ухалов тоже работал в какой–то газете, вел литературную страницу, во всяком случае, как–то был связан с искусством, и это постоянно прорывалось из него — ему не скучно было говорить о том, чем он занимался весь день на рабочем месте.
Был Ухалов обилен телом, можно сказать, полноват, одежды носил свободные, отчего казался еще крупнее, лицо имел румяное, но утонувшие в щеках маленькие глазки сверкали молодо и озорно. Он и говорил озорно, вызывающе, словно подталкивал собеседника к словам рисковым и отчаянным. И ведь получалось! Люди невольно включались в его тон, отвечали ему так же непродуманно и безответственно. А Ухалов радовался, веселился, чуть ли не подпрыгивал и опять, опять бросал в собеседника слова шалые и бестолковые.
Касьянин всегда радовался встречам с Ухаловым еще и по той причине, что гулять в сумерках на пустыре с беспомощным и добродушным Яшкой было попросту опасно. А вдвоем, да еще с таким объемным человеком, как Ухалов, было куда спокойнее, надежнее. Свирепые банды подростков обтекали их, не принося вреда, не задевая и не пытаясь попросить сигаретку. С некоторых пор попросить закурить означало или же «Пойдем, дяденька, в дом пообщаемся на матрасе», если сигарету просила девчушка, или же «Отдай, дяденька, кошелек» — если закурить просил юноша. Бомжи приставали, алкоголики, но эти были самые простодушные и безобидные.
— Мужик, не поверишь, трубы горят — спасу нет, — говорил человек с красными глазами. — Дай пятеру — от смерти спасешь!
И Касьянин с легким сердцем отдавал пять тысяч, три тысячи, тысячу — больше не просили. Да и пятерку у него попросили один только раз. Алкаш, видимо, и сам изумился своей наглости, а когда Касьянин протянул ему пять тысяч, даже голову склонил озадаченно и признательно.
— Может, присоединишься? — спросил он. — У нас тут рядом, — алкаш кивнул в сторону серой громады дома, сквозь оконные проемы которого уже просвечивали звезды и этажи были залиты неверным лунным светом.
— Я уже в порядке, — отмахнулся Касьянин.
— Ну, тогда дай тебе бог здоровья! — алкаш подмигнул. — А остальное, как говорится, купим.
Ухалов шел чуть впереди, пружинисто шел, сунув руки в карманы просторных штанов, на нем развевался свободный, без подкладки пиджак, на ногах болтались шлепанцы, в которых он, похоже, ходил и по квартире.
— Не понимаю! — Он так резко обернулся к Кась–янину, что тот даже отшатнулся от неожиданности. От Ухалова пахнуло жарким сильным телом и легким, почти неуловимым запахом водки. — Не понимаю! — повторил он.
— Кого? — Да этих вот слабаков!
— Каких? — покорно спросил Касьянин — он уже привык к тому, что ему оставалось только уточнять, переспрашивать, удивляться. Ухалов, кажется, сознательно так выстраивал свои слова, что Касьянин просто вынужден был задавать такие вот бестолковые вопросы — кто, когда, где, зачем, почему…
— При большевиках они, видите ли, не могли писать искренне и сильно, потому что цензура, мать ее за ногу, подавляла их вольнодумные устремления. А писать плохо, угодливо они не желали. Их цели были высоки, чисты, возвышенны!
— Бывает, — кивнул Касьянин.
— А теперь, когда большевиков и след простыл, когда разогнали цензуру, когда никто не мешает писать смело, дерзко и сильно, они опять недовольны! Им опять плохо!
— Надо же, — пробормотал Касьянин, не решившись даже поинтересоваться, кого с таким гневом клеймит его вечерний попутчик.
— Теперь им еще хуже! Потому, видите ли, что литература сделалась коммерческой, издатели хотят во что бы то ни стало продать книги и вернуть затраченные деньги! А их устремления опять никому не нужны!
— Кошмар какой–то, — сочувственно произнес Касьянин.
— Я спрашиваю — а вы представляете себе общественное устройство, когда ваш чистый слог, ваши возвышенные мысли, когда ваши дерзкие и чистые призывы будут услышаны и востребованы?! Спрашиваю я у них!
— А они?
— Обижаются!
— Пусть пишут детективы, — Касьянин пожал плечами. — Детективы вполне допускают и возвышенные мысли, и нравственную чистоту. Опять же есть уверенность, что их услышат… А издатели примут их творения с восторгом… А?