потом и вовсе перестал замечать этот ее тон. К тому времени для него потеряло значение, как обращается к нему жена, да и обращается ли вообще.
Да, звали жену Мариной.
Был недолгий период в нашей недавней истории, когда вдруг в народе сложилось мнение, что наиболее достойное, красивое и даже возвышенное имя для девочки — Марина. И Марины заполонили собой все магазинные прилавки, диспетчерские автопредприятий, из каждого кассового окошка на вас смотрела Марина, она приставала к вам в троллейбусе, чтоб вы купили билет, она подавала завтрак в самолете и чай в поезде. В этом, наверное, было что–то мистическое, но Марины выше не поднимались, на таком вот примерно жизненном уровне они чувствовали себя наиболее уверенно и удобно.
Возможно, это авторское заблуждение, но, похоже, и характер у всех Марин был если и не одинаков, то по многим показателям совпадающий. Были они напористы, с годами становились нагловатыми, к мужчинам относились требовательно и капризно, что было даже удивительно при их, в общем–то, легкой доступности. И еще — они со вкусом и каким–то тайным значением любили употреблять слова «мужчина» и «женщина», в южных районах страны с непередаваемым изяществом произносили эти слова чуть иначе — «мушчина», «женшчина».
— Привет, папаня! — бросил на ходу сын, проносясь в туалет.
— Привет, Степан, — кивнул Касьянин тоже без подъема, просто ответил на приветствие, не задумываясь о том, услышал ли сын его слова. — Прекрасная погода, не правда ли?
Чтобы не раздражать мать, Степан как–то незаметно перешел на тон, которым разговаривала с отцом и его мать. Конечно, он не мог себе позволить снисходительного пренебрежения, но сдержанность, некоторую отстраненность, может быть, даже снисхождение усвоил вполне.
И, конечно же, последовала защитная реакция — в Касьянине само собой выработалось смиренное терпение, молчаливая покорность, улыбчивое понимание.
Дескать, если вам, ребята, так нравится разговаривать со мной, ну что ж, не возражаю. Но и это охотное смирение тоже раздражало жену, она чувствовала его неуязвимость. Касьянин явно смотрел на нее свысока, как бы сожалея о ее неразумности. Так забравшийся на дерево кот смотрит вниз на беснующуюся от бессилия собаку. Да, укоры, уколы Марины нисколько Касьянина не затрагивали. И на губах его постоянно блуждала скорбная полуулыбка. Впрочем, ее можно было назвать и снисходительной, а то и попросту слегка жалостливой.
Когда–то в прежние молодые годы Касьянин без устали носился по стране, писал шумные судебные очерки, после которых, случалось, снимали с постов прокуроров, освобождали невинно осужденных, давали людям квартиры или, наоборот, выселяли из незаконно полученных. Но власть сменилась, журналистика обеззубела, и теперь даже речи быть не могло о том, чтобы разнести в пух и прах прокурора, пригвоздить к позорному столбу взяточника, вытащить из–за колючей проволоки случайно оказавшегося там бедолагу. Теперь Касьянин уже не писал разгромных статей, он писал маленькие, по десять–двадцать строчек, заметки о всевозможных криминальных происшествиях в городе. Прежние знакомства позволили ему наладить новые отношения с правоохранительными органами, и он неожиданно оказался полезным для той газетенки, которая пригрела его в эти смутные времена. Можно сказать, что он был одним из наиболее удачливых поставщиков криминальных новостей, частенько опережая издания куда более солидные и уважаемые.
— Чай пьешь? — прокричала Марина откуда–то из кухни.
— Пью.
— Тогда пей.
Касьянин пожал плечами и все в той же голубоватой пижаме пошлепал на кухню.
— Чем–то недоволен? — спросила жена.
— Возможно.
— Что же на этот раз? — Марина начинала заводиться тут же, едва услышав первые слова, которые, как ей казалось, задевали ее самолюбие.
— Ха, — хмыкнул Касьянин. — Если бы я знал…
— А кто же знает? — Марина не хотела упускать возможности обострить разговор и еще раз показать мужу если не его никчемность, то хотя бы бестолковость.
— И это мне неведомо, — беспомощно улыбнулся Касьянин.
— Знаешь что? Свое настроение будешь на работе показывать!
— И на работе тоже.
— Ну ты даешь, мужик! — Марина передернула плечом, некоторое время неподвижно смотрела в окно, и Касьянин видел, хорошо видел, как напряглись и побелели ее ноздри. И не возникло, нет, не возникло в нем ни малейшего желания успокоить жену, смягчить ее гнев, вообще как–то разрядить вдруг сгустившуюся в кухне атмосферу.
— Жизнь человеческая… — начал было Касьянин раздумчиво, наливая кипяток в чашку, но жена перебила его.
— Степан! — крикнула она в глубину квартиры. — Чай пьешь?
— Пью.
— Пельмени ешь?
— Ем.
— Сколько?
— Двенадцать.
— И мне двенадцать, — сказал Касьянин, хотя его никто об этом не спрашивал. — Так вот, жизнь человеческая — это яркий цветок на зеленом лугу…
— Пришел козел и съел! — закончила Марина мысль, которую Касьянин частенько высказывал за завтраком.
Степан молча сел к столу, придвинул к себе тарелку. Улучив момент, когда мать стояла, повернувшись к плите, легонько ткнул отца локтем в бок — держись, дескать. Касьянин в ответ толкнул сына под столом коленкой. Словно почувствовав что–то опасное для себя, Марина обернулась, подозрительно посмотрела на обоих, но лица отца и сына были совершенно непроницаемы, казалось, они даже не видели друг друга.
— Ну–ну, — сказала Марина, снова оборачиваясь к пельменям. — Про Яшку не забудьте.
Минут через сорок Касьянин, уже побритый и при галстуке, вышел на балкон.
Солнце поднялось, выглянуло из–за соседнего дома, осветило двор. Яшка носился по траве, припадал на передние лапы, вскакивал, даже не пытаясь отбежать в сторону, — он прекрасно знал размер круга, который позволял ему описывать стальной тросик. Опершись на перила, Касьянин бездумно смотрел прямо перед собой, в сотни окон соседнего дома. В редакцию можно было не торопиться, он вообще мог прийти к обеду — надежные источники позволяли ему в течение часа собрать материал для нескольких заметок — где кого убили за прошедшую ночь, где кого изнасиловали, ограбили, подожгли, расстреляли… Но он не любил оставаться дома, это было тягостно.
Взяв рукоятку подъемного устройства, Касьянин вынул блокирующую щеколду и начал медленно вращать валик, выбирая свободно болтающийся тросик. Через несколько оборотов Яшка внизу почувствовал, что уже не может бегать легко и свободно. Он сразу присмирел, подполз к середине круга, по которому только что бегал, и, поскуливая сквозь зубы, прижался к траве. Тросик натянулся, Яшка оторвался от земли и, легонько раскачиваясь из стороны в сторону, начал медленно подниматься. Кто–то с балкона пятого или шестого этажа потрепал его за уши — Яшка еще нашел в себе силы благодарно махнуть хвостом.
Когда собака оказалась у самого колеса, через которое был переброшен тросик, Касьянин ухватился за кожаную упряжь и, приподняв Яшку над перилами, втащил на балкон. Почувствовав под ногами твердь, тот радостно взвизгнул и, не дожидаясь, пока