Набоков находится на периферии великих американских литературных традиций, заложенных Готорном и Мелвиллом, даже — всей литературы XX столетия после Джойса, считаясь самым глубокочтимым мастером, несмотря на весь свой пугающий солипсизм. Набоков стоит выше власти общественных и литературных установлений, с помощью которых люди все еще придумывают самих себя, и заимствований оттуда в его творчестве немного.
В своем барственном презрении ко всей остальной литературе, за исключением ничтожного числа шедевров (держим в уме его пресловутое осуждение Фрейда), Набоков наконец-то высказал в новом романе предположение, что сам он — производное художественного вымысла, и не просто продукт, а его полное и целостное воплощение. Отдавая должное таланту, проявленному в «Лолите» и «Бледном огне», было бы интересно задаться вопросом: подобает ли так восхищаться Джойсом писателю, который столь едко спародировал и раскритиковал Уолтера Пейтера{214}. Того самого Пейтера, которого если не по уму и энергии, то по характеру, как мне представляется, можно считать прямым предтечей Набокова, написавшего эту книгу.
Richard Poirier. Nabokov as His Own Half-Hero // NYTBR. 1974. October 13, P. 2, 4
(Перевод В. Симакова).
Питер Акройд{215}
Soi-disant[247]
Г-н Набоков несомненно считает себя если не великим, то очень хорошим писателем; льстивая американская критика стала его превозносить, небольшая часть среднего класса Америки — читать, и он пришел к обманчивому заключению, что главное в набоковских произведениях — сам Набоков. Это обычная практика всех писателей средней руки, и в своем романе «Смотри на арлекинов!» Набоков, не дожидаясь суда пока еще не написанной истории современной культуры, написал историю собственной литературы. Этот роман — завершение всех набоковских романов, во всяком случае будем на это надеяться.
«Повествователем» в книге выступает Вадим, писатель с претензиями из эмигрантской среды: в своей кокетливо-изящной манере Набоков приводит на форзаце перечень «других книг» того же автора; эта пародийная солидность намекает на то, что перед нами метароман в процессе создания. Вадим начинает свое вымышленное жизнеописание с пасхального триместра в Кембридже «за ланчем у Пита»; это университетский клуб, к которому серьезно относятся только эмигранты, — а это уже намек на то, что на подходе очередной блистательный перл Набокова:
«Айвор Блэк заметил, что гоголевскому Городничему следовало бы носить пеньюар, потому что „вся история — просто кошмарный сон старого негодяя, и русское название „Ревизор“ происходит от французского rêve, сон. Не так ли?“ Я ответил, что это кошмарная идея».
Идея действительно кошмарная, но это не мешает Набокову носиться с ней с упорством охотника за бабочками. Когда Набоков упоминает какого-нибудь писателя, то он, конечно, говорит о себе самом, а тот — лишь рекламная заставка, должная намекнуть на скорый выход юбилейного сборника статей, посвященного деятельности выдающегося литератора.
Герой романа принадлежит все той же школе «как бы» и очень похож на других набоковских персонажей, которых он наваливает на себя, чтобы было теплее: Вадим, русский по происхождению, попадает в Париж, потом в американский университет, пишет для эмигрантских журналов, и всегда и везде его занимает только собственная персона, страстного интереса к которой я, например, разделить не могу. Он не любит звук тикающих часов и запах, исходящий от других людей, иначе говоря — всех и вся, что может помешать лицезреть собственное совершенство. Посему женится он с катастрофическими для себя последствиями, в результате остается один с дочерью, которая, понятно, тоже его оставляет. Но все это лишь чисто внешние обстоятельства злоключений Вадима, ибо его главный недуг происходит от особого вида невроза, не позволяющего ему правильно совместить свое физическое тело с отвлеченными категориями пространства. В итоге с ним случается апоплексический удар, а роман заканчивается утверждением, что дело скорее всего в путанице со временем, а не с категориями пространства. Остроумный способ отстраниться от собственных мемуаров, но, увы, не слишком убедительный. Между тем Вадим становится известным и уважаемым прозаиком, но как это ему удается, честолюбивым писателям не узнать. То, что говорится о его замечательных книгах, ничего, кроме стереотипного самолюбования, не содержит; но так, наверное, и создаются репутации — уж кому, как не Набокову, это знать.
Итак, как обычно, мы имеем дело с мистерией о сказочном путешествии по просторам набоковского величия, и этот рейд в собственные глубины осуществлен в «Смотри на арлекинов!» с таким рвением, что автора на этот раз заносит туда, куда еще не ступала нога человека. По пути Набоков рассыпает аллюзии и полунамеки на свои ранние романы; масса типажей и ситуаций упоминается явно с одной-единственной целью: создать у читателя иллюзии deja lus[248]. Всему этому может быть два объяснения: либо Набокова продолжают восхищать собственные произведения и ему ужасно хочется разгадать причину этого и найти всему объяснение; либо, что кажется более вероятным, его талант совсем атрофирован, и ему теперь не остается иного, как только перелицовывать ранее сделанное, чтобы выжать хоть какое-то подобие аромата из давным-давно загербаризированного цветка.
Представляя «Смотри на арлекинов!» как роман новый и не похожий на все другие, автор обязан сделать два самонадеянных допущения: во-первых, читатель досконально знает обширную набоковскую литературу и способен на лету улавливать смысл рассыпаемых намеков. Допускать такое, разумеется, нет никаких оснований. И во-вторых, Набоков достаточно велик и знаменит, чтобы позволить роскошь полюбоваться собой. Или поставим вопрос прямо: так ли его романы хороши, чтобы их помнили? Отнюдь. Просто Набоков все более раздувает кампанию самовосхваления, потому что, если отбросить всю его риторику, которой он внушил американским критикам такую горячую любовь, в его книгах нет и не было ничего выдающегося.
Дело в том, что Набоков не писатель-творец, а чистой воды краснобай. Он освоил все механические приемы сочинения романов, придумал в этом деле кое-что сам, но суть от него все время ускользает. Он не в состоянии создать литературную сущность и вынужден повторять темы и фабулы ранних сочинений, являющихся плодом не творческого воображения, но пустой фантазии. Вот как это выражает двоюродная бабушка героя, баронесса Бредова: «Деревья — арлекины, и слова тоже арлекины». Что хорошо для баронессы, совсем не годится для прозаика. Проза Набокова — это самолюбование без попытки самоосознания, и ее приятная сладенькая фактура — верный признак того, что «здесь что-то не так». Об одном писателе-эмигранте Набоков обмолвился, что у него «неплохая проза и заемные стихи», и это именно то, что отличает слабую и производную прозу Набокова. Когда роман изо всех сил стремится стать литературой с большой буквы, он становится литературщиной. Слова Набокова полые, чисто внешние, и складывает он их в слишком плоский текст. Что же остается в итоге? Надутый господин, занятый рукоблудием, а это занятие, как известно, оглупляет.
Peter Acroid. Soi-disant // Spectator. 1975. № 1660 (April 19). P. 476
(перевод В. Симакова).
Мартин Эмис{216}
Вне стиля
Вообще говоря, Набоков пишет романы трех видов: сатиру («Бледный огонь», «Под знаком незаконнорожденных», «Приглашение на казнь»), которая у него получается настоящим шедевром карикатуры; произведения, выдержанные в духе черного юмора («Отчаяние», «Лолита», «Смех во тьме») с воспеванием смертоубийства, безумия и порочной любви; жизнеописания («Пнин», «Ада», «Истинная жизнь Себастьяна Найта») — этакое вольное воссоздание жизни отдельных людей. Новый роман — подлинное жизнеописание (он так и называется: «автобиография» Вадима Вадимовича) и вместе с тем это одна из набоковских антологий, ревизия сюжетов и тем, присущих творчеству Набокова, тетрадь с вырезками его высказываний и мотивов. Набоков всегда Набоков — догмат неопровержимый, однако «Смотри на арлекинов!», надо признать, просто жалкое и печальное исключение среди набоковских книг.
Внимательно наблюдаемая жизнь, утверждает Набоков в своем комментарии к «Евгению Онегину», порой открывает почти готовый художественный образ. Что касается судьбы Вадима, она подана в книге похожей на жизнь многих и многих, т. е. ничего особенно художественного в ней нет. Проходя по местам обитания Набокова (дореволюционная Россия, Кембридж двадцатых годов, эмигрантский Париж, академическая Америка), жизнеописание Вадима свободно протянулось между «тремя-четырьмя следовавшими одна за другой женитьбами»…