Надела желтую вязаную кофту, привычно обгладила на груди и боках. Думала ли когда, что чужого ждать будет? Да разве теперь чужой! Роднее его нет. Так бы его всегда и ждала, всю жизнь. Она слышит его шаги… Идет!.. И лишь вошел он, как сразу на все затворы замкнула двери. Он обнял ее, долго глядел в глаза.
— И до чего же ты красива сегодня!
— Такой всегда буду. Всегда для тебя… Как хорошо мне. Бывает же такое счастье на земле. Киря…
Скажи…
— Не нагляжусь на тебя, словно век уж не видел.
— И нет же у нас ничего, даже стен своих нет, как у других, а сколько счастья.
— Как это ничего у нас нет? А жизнь! А воля! Дороже всего.
— Ты уж свою волю отдал: связала я тебя. Л я и жизнь отдала: убьет за тебя Митя!
— Молчи!
— Нет у нас ничего. Так и есть. И закона-то между нами нет. Закон у меня с Митей. А с тобой счастливая.
— Хочешь, на лесной кордон уйдем? В лесу будем.
— Нет, нет. Люди еще не говорят про нас, не знают, потому-то и хорошо еще. Рано: погубим все, чую я, погубим… Так давай поживем. Да разве это не жизнь? Счастья па всем хуторе только былинками, а у нас травой некошеной. Что еще желать нам? — говорила она из боязни что-либо изменить: хотела, чтоб так и было, раз хорошо сейчас.
— Как хочешь, — сказал Кирьян. — Только любовь наша незащищенная какая-то.
— Я еще от Мити неотвязанная и не хочу с этой привязью на людях с тобой идти. Да и стыдно перед родными твоими.
— Хватит, Феня!
— Все еще будет, погоди. Дай только на первом камне нашем хоть чуть постоять спокойно. И так, считай, жена твоя. Садись, Киря… Устал. Я замучила. Да брось ты меня. Брось! — вдруг обняв его, сказала она ожидая, как от горького этого слова встрепенется счастье. — Железом бы нас сковать, не разлучаться. Незащищенная любовь наша. Ты правду сказал.
— Бывает клятва: закон тут и железо. Клятвой скуем и защитим себя… Пошли! — сказал Кирьян и бросился к двери, раскрыл ее. — Пошли!
— Куда же?
— Я знаю.
Они вышли за хутор, где мрачно шумела лесная мгла, спустились к Угре-к камням, замшелым на берегу и гладким, скользким, смолисто блестевшим в воде.
Луна отражалась. Камни разбивали ее, но россыпь снова сплавлялась в алмазный кусок, который сверкал из темноты.
— Навсегда вместе мы. Вот тут и поклянемся, — сказал Кирьян.
Феня обняла его, прижалась щекой к его груди, глядела на камни. Вода вилась, и шелестела, и что-то, как в горячке, шептала из-за камней.
— И без клятвы нам хорошо, пока есть любовь, — сказала Феня. — А разлюбим — никакая клятва не поможет: раскатимся, как с Митей мы раскатились.
— Жалеешь его?
— Тебя жалею. Берешь ты меня, как блесенку. А блесенка с острым крючком. Митин крючок. Хочешь, отцеплю, пока не поздно?
— Ты меня не пугай и не испытывай.
— Я видела его в лагере. Такой страшный глядел на меня из-за проволоки.
— Не бойся. В обиду не дам, — сказал Кирьян. — Для него ты жена. А для меня ты выше жены.
— Что же выше?
— Ты на всех путях заезда моя негасимая.
— Киря…
* * *
Подходили праздники — успеньев день, или, как говорят, успенье, которое хлопотливо встречали на хуторе.
Ни к одному празднику так не готовились, как к этому. Его ждали, о нем говорили и долго вспоминали потом.
Красный угол в году.
Праздник полных закромов, ржаных скирд на току и у риг. Летняя страда позади — почти конец августа, когда сжаты хлеба и луга откошены. На огородах полно огурцов, новой картошки. В садах налиты яблоки. В лесу залежи грибов — белых, березовых, осиновых. Кочки в кистях брусники карминно горят среди зеленых мхов болотца засыпаны клюквой. А на старых вырубках, где зеленые навесы орешников, выспели уже орехи в буроватых гранках.
Дни в прозрачной синеве, солнце уже не палит, а греет с прощальной ласковостью и чуть теплит к вечеру Но еще высоки гаснущие пожары закатов.
Ночи самых ярких звезд.
А по зорям в тумане рдеющими рябинами уже молодится близкая осень.
Недели за две до праздников начинают готовить грибы — соленики, которые в мешках приносят из лесу. Крепкие, с углисто-черной шляпкой грибы в решетах промывают в Угре, потом пересыпают солью в бочках, добавляя чеснок, укроп, смородиновые листья, и покрывают холстиной, сверху ставят гнет-деревянный круг с тяжелым камнем.
Мочили бруснику в ушатах, заливая ягоды подслащенной водой. Брусника давала бледно-розовый кисло-сладкий сок, который с особенной яростью пили ковшами с похмелья. Сок освежал и придавал силы с утра когда начинался второй день праздника.
За день до праздника ловили рыбу сетями, в сежи и на зубцы, которые ставили по берегам и на бродах. Приносили щук, окуней, лещей, иногда ведра по два по три всякой рыбы, как кому удавалось.
Из ульев вытаскивали рамки с сотами, наполненными медом с луговых и лесных цветов и с лип вековых, которые в июльское цветение желтыми пахучими облаками стояли над хутором.
Резали баранчиков и поросят на холодец и на кандюк, с запахом и вкусом которого ни одна колбаса в мире не сравнится.
А делался кандюк так. В вымытые кишки набивали рубленого мяса с чесноком, перцем и салом. Клали в большой чугун с растопленным жиром. Чугун крепко закрывали и ставили в печь — томили на углях, в сухом жару.
Это была одна из закусок, после которой самый крепкий самогон бездействовал.
Гнать самогон не разрешалось, конечно. Наезжал иногда для испуга участковый милиционер из района — Стройков Алексей Иванович.
Вот и на этот раз свернул он на дымок, курившийся из надбрежных олешников.
Привязал коня за куст на лужайке, скрытой от хутора ольхами. Приподнял ветку и глянул из-под нее. Прямо перед ним самодельный аппарат, похожий на артиллерийское орудие, дымит, как в минуту жаркого боя. В тени на скамейке сидел Никанор, задумался, что и не заметил, как из-за кустов вышел Стройков в милицейской форме, в фуражке. На ремне револьвер в желтой кобуре. Хромовые сапоги чисты: перед хутором суконкой налощил. Молодой еще, с веселой хитрецой в голубых глазах.
— С поличным, Никанор Матвеевич?
Никанор вскочил со стукнувшим в сердце страхом…
Вот не ждал!
— Или не узнал? — с веселым удивлением сказал Стройков.
— Как же это не узнать? Знаем вас и почитаем всемерно.
Стройков снял фуражку. Волосы сумрачны, с сединой, проколовшейся на висках, смяты и влажны от пота. Никанор подставил скамейку. Но Стройков сел в траву, в прохладок под лозы.
Трещал костер под большим чугуном, в котором кипела барда.
— Дымит завод? — сказал Стройков и попугал: — Додымится!
— Пропади он пропадом! — выругался Никанор.
— Что это? Или план не выполняет?
— Выполняет.
— А качество?
Никанор в растерянности взял стакан: шутит?
— Похвались, похвались, — подсказал ему Стройков. — Что делать. А то особой беседы не будет.
Никанор сполоснул стакан в ведре и из большого, литров на восемь, кувшина налил.
«Что за беседа у него на уме, о чем?»
— Погодили бы вы до закуски. Сейчас мигом, — хотел Никанор сразу сходить домой и обдумать по дороге свою тревогу, но Стройков взял стакан. Спустился к берегу, цыппл и сразу зачерпнул стаканом воды из Угры.
— Крепка, — с восхищением сказал Стройков и опять завалился под куст. — Природа… Я тут, при деле бы, и капли не взял. А то природа. Перед природой тянет.
— Закусочка вот еще будет.
— Я так, на миг. А посидел бы. Дела…
— Успеется все, Алексей Иванович. Чего не посидеть, раз охота есть?
— Охота есть. На такое все охотники, Да дела ждут.
— И то гляжу, все на коню да в дороге, — сказал Никанор, подтрапливая так Стройкову, который это заметил, хотя уже и привык, что люди держались с осторожностью, хитрили и льстили перед его властью.
— Есть в смоленском мужике, заметил я, одна этакая черточка, — заговорил Стройков. — Как тебе сказать, жилка, что ли? Не в душе, нет. Душа — это особое. А вот перед душой хитрая жилка, тонкая, вроде паутинки, только не рвется. Цоп в нее — и попался, а душа во все глаза глядит, свое думает и решает. Я тоже из смоленских и знаю про эту жилку, и, когда чужая душа на меня глядит, я сам гляжу, свое думаю и решаю.
Никанор и тут подладил Стройкову.
— При вашей работе как же это мимо души проглянуть? Глаз у вас, Алексей Иванович.
— А вот проглянул…
— Жигаревых? — не утерпел Никанор. После такого признания он еще налил в стакан.
— Догадлив ты, Никанор Матвеевич, с лету хватаешь.
Не обижайся. Я с дураком и говорить бы не стал, хотя дурак-то все и скажет без сортировки.
В это время из-за кустов вышла Гордеевна с ведром барды — так вся и вспрянула с испуга, увидев Стройкова.
— Видеть вас рад, Гордеевна, — сказал Стройкой.