Одной рукой она обняла Федора у пояса, другая — пригрелась в его руке.
Лежит, как после жатвы.
Вот так бы и лежать женою его, по-бабьи просто и вольно, сладко задремывая на страдной полосе.
Последние минутки вместе.
Что будет? Как сойдется их жизнь?
Прощанье всегда тревожит, и этой тревогой, как сполохами, озаряет глубины неясных предчувствий.
Что будет?
Не дано это знать и пророкам. Одно лишь время скажет, когда пройдешь его.
Забилась рука Кати в руке Федора, и он сжал ее.
Пора!
Катя раскрыла глаза в ласковой, просиявшей вдруг зелени.
— Федя… Федя, ты здесь. А мне приснилось, что ушел ты.
— Пора уже, Катенька.
— Не ночь прощальная, а зорька наша прощальная, Федя.
— Что будет, Катя?
— Не гадай, что будет, не надо, Федя. Что было — это наше с тобой. Реки камни смоют, а это останется.
Она обняла его и прижалась к его груди, где под'суровой гимнастеркой бились в сердце любовь и горесть, с которой рвала жизнь самое нежное, что сама и дала человеку для счастья, или человек сам рвал в неумолимых надеждах на еще большее счастье.
— Какой ты запомнишь меня, Федя?
— Вот в этой косынке всегда буду помнить тебя, Катя… Катенька, спасибо тебе за такое счастье.
— И тебя я люблю за это счастье.
Они поднялись. Уложили в копну снопы.
— Сразу простимся, Федя.
Он обнял ее на тропке, поцеловал.
— Вот и все, — сказала Катя, — иди.
Он пошел по тропке возле Угры, не оглядываясь.
Не пройдет и часа, как уедет он на почтовой телеге к станции, дальше по своему пути к границе.
Неужели простились? Может, остановить его?
Может, побыть еще с ней хоть минутку?
«Иди, Федя, иди».
«Мы простились для нашей встречи, Катенька».
Сжав руки у подбородка, Катя смотрела вслед уходящему Федору и, когда скрылся он, опустив голову, долго глядела в землю, будто хотела понять его судьбу в судьбе земли.
ГЛАВА II
Юность еще не знает, что такое любовь, — она узнается с годами. И если это была истинная любовь, годы не тронут ее. И разрушат то, что не было любовью. Как пепел рассыпается отжившее, когда приходит истинная любовь. Со смятенным порывом разжигает она новый огонь, который бывает порой страшнее грозы, ударившей в дом.
Любовь юности — это закрытая карта, которую берем у судьбы.
Вот, кажется, она и пришла к Фене, эта любовь.
Что делать?
Она брала у судьбы новую, как казалось ей, нерасплатную карту: беспощадна бывает любовь.
«Да хоть что, а отлюблю свое», — подумала Феня, переворашивая граблями сено на своей делянке в лесу.
Сама косила, а завтра возить на свой двор.
Под вечер устала и от страды и от зноя. Прилегла в тень — затонула в траве под березой.
Мигает солнце в листьях и ветвях, как в зеленой сети. Обдает прохладой березка, и все тело вянет во сне.
«Покой-то какой! И только в душе нет покоя. Сжиться бы с травой, думает Феня. — Да и у травы свое ненастье бывает, а не ропщет и перед косой покорна. Что ж человек так тревожен, когда и тревоги-то нет? Не живется спокойно, все счастье свое ищет. Как во сне наше счастье».
Слышит она хлест шагов по траве… Кто-то идет, Кирьян шел.
Он уже объездчик. За спиной ружье, сумка полевая па боку и, на случай пожара в лесу, лопатка в чехле, топор в кольце на поясе. Гимнастерка просолена потом на груди, шинель на руке.
Заметил Кирьян, как мелькнула из-за травы рябиновая косынка.
Подошел.
Феня сидела, прижавшись спиною к стволу береги, подбирала волосы под косынку. Коротки рукава кофты, и видно, как в тени подмышек таится ячменная рыжинка.
— Хоть разок посидеть с тобой, — сказал Кирьяч, и прилег рядом, и вдруг с березою обнял ее. Глаза Фени перед ним — и зелень и синева в них горячо слиты. Мечутся по лицу теки от листьев, и губы то вспыхнут ярко, то погаснут. Припал к ним Кирьян.
Волнится трава над ними, и пахнет от земли сухим хмелем.
— Как воды чистой-пречистой напился, Феня.
Она одной рукой обняла его за шею, другой тронула его волосы, выплела просушенный зноем листик.
— Мутная моя вода, Киря.
— Значит, с сердца весна еще не сошла.
— Навек бы так, на всю жизнь, а хоть бы и на денек — асе равно. Без загадок жить буду. Все равно не угадаешь. Мужа ждала, а дождалась тебя. Как случается!
Они забрались под кусты, на знойное сено, легли.
— Кирька, безумный!..
Как лоза засвежела ее обнаженная грудь…
Не заметили, как подкрался вечер. Укрылись шинелью.
Темна августовская ночь, вливается прохлада с лугов, затопленных туманом. Кусты да копны чернели в вареве багровой, как сквозь закопченное стекло, горевшей над лесом луны.
А им не до сна.
— Как хорошо-то, — прошептала Феня и уткнулась в его плечо. Под ключицей стучало с силой. — Как далеко раздается от сердца, — и тихонько засмеялась.
— Наверное, на хуторе слышно.
— Да хоть в Москве!
— Далеко так не надо. Только я должна слышать, а то Митя убьет, как узнает.
— Теперь с тобой. Никто не тронет.
— Со мной, как с бедой. И чего ты связался?
— Слаще счастья эта беда.
— А как от меня накривь твоя жизнь пойдет?
Рука его, поглаживая, успокоила Феню, что и забыла про все, заснула.
Заснул и Кирьян, казалось, на минутку.
Что так рано закричали на хуторе петухи? Не рано, время счастья быстро летит.
Карминно прожигалась сквозь кусты заря. Спит Феня. Волосы подзолоченные, как цветы мать-и-мачехи.
«Как же такую тебя не любить? Любить и молиться на тебя, что ты такая», — проснувшись, глядел на нее Кирьян.
Она раскрыла глаза, потянулась, зажмуриваясь от зорьки.
— Снилось мне, будто ты мне про любовь говорил.
Так хорошо. Слов будто не слышу, а все понимаю.
Но пора расставаться, а то люди увидят.
Она поднялась. Пылинки сена задымились в полосках зари.
— Когда еще увижу тебя? — спросил Кирьян.
— Завтра… Вечером.
— Правда? — рад был он, что так скоро увидит ее.
— Только не здесь. К дальней пуне приходи. Прятать надо счастье.
Она сползла с сена и выскользнула из-под кустов.
Росистая рань радостью обдала ее.
«А я, дура, тоску на свою жизнь нагнала. Вот какая она!» — подумала Феня и с быстрой легкостью выбежала на дорогу. От изб вдали туманно просеивались потоки утренних теней.
Дальняя пуня — сарай для сена, стоит на круче берега в ольховых дебрях, под которыми скрыта размытая половодьем пойма, заросшая крапивой, смородиновыми и черемуховыми кустами в буреломе.
К воде тут не подступиться, и лишь с того берега напротив промята в траве тропка к глубинке, завораживающей тихой тьмой.
Сено в пуне заложено в запас до весны, луговое, с донником и клеверами. Ворота крепко заплетены ольховником — не пролезешь. Да и кому охота забираться сюда?
Страх перед людьми, что люди узнают, гнал сюда Федю, в эту глушь, где думала до какой-то поры затаить от гомона и сплетен свою любовь.
Небо к вечеру нахмурилось.
Северный ветер разносил сырой запах ненастья, напоминая о близкой осени.
Феня уже пришла, а Кирьяна нет. Жутко тут одной.
Скрипят над кручей ольхи, а кажется, кто-то на телеге едет. То вдруг заметила она куст под сосной — показалось: человек сгорбленно сидит.
Тот берег луговой, светлее. Чернеет с блеском воды глубинка, а перед ней обрывается тропинка, и кажется Фене — кто-то был там и пропал, и лишь тропка осталась памятью о следе… Раздался стон от реки. Страхом обожгло сердце Фени. Хотела она бежать. Но завидела Кирьяна, как он торопится к ней, и все страхи ее прошли…
У пуни, как показалось Кирьяну, ветелка качнулась.
Из темноты вышла украдкой Феня. И сразу обнял ее. Задышала, пригреваясь. Знобило ее от росы и от этой притаенной от людей, как украденной, встречи.
— Прости. В лесничестве задержался, — сказал он.
Посмотрел на небо — клубились тучи.
Он расплел несколько ветвей в воротах пуни.
Приоткрыл воротца и помог Фене забраться наверх.
Потом сам забрался.
На лугу запах сена, разбавленный ветром, легче, прозрачнее. А тут, в пуне, гуще, дурманнее, жарче пылает позднее лето, особенно ночью, когда влага нахлынувшего росного воздуха как бы воскрешает в засохших травах память о цветущих лугах.
Едва успели они забраться на сено, как по крыше закрапал дождь сильней и гуще, и среди этого ровного, покрывшего землю шелеста раздался звенящий плеск дождя от реки. Тяжело зашумели олешники с пронзительно прорывавшимся скрипом.
Под крышу, где так душно, прорвалась сырость с пресным запахом дождя, травы и ольховых листьев.
К щелям словно кто лампу поднес — молния. Она еще далеко: не сразу докатился гул.