- Что молчишь? – рассердилась краса-девица. - Мне, дочке княжеской, не отвечаешь?
Вижу, царь чашу сжал, на меня искоса смотрит - в пол глаза опустила и не поднимаю их. Тут девица вскочила, как размахнется и меня своей рученькой пухлой по лицу приложила.
- Знай, чернавка, свое место!
И тут я рассвирепела. Кувшин на нее вылила, на жемчуга-шелка, в Кащея кувшин тот бросила, трон его пнула.
- Чернавка? – говорю яростно, а по щекам слезы катятся. – Девка тебе навозная?! Будут меня твои бабы еще позорить!
Зашипела змеею, и под визг дочки княжеской – «выпороть ее, выпороть!» – из зала побежала. Бегу, щека горит, перед глазами чернота стоит – только почуяла, как руки жесткие меня схватили, к телу горячему повернули, прижали. Ничего от злости дикой не вижу – только темный силуэт передо мной, у которого глаза огнем полыхают.
- Все вон! – орет, а сам на руки меня берет, к груди прижимает, идет куда-то и рычит:
- Зараза ты бессердечная, белка ты дикая, извела ты меня, измучила, не могу из головы выбросить, не могу из сердца вытравить! Ну, скажи хоть что-то, - шепчет, - не молчи, рыжуля, что же ты меня наказываешь!
А я молчу, в потолок гляжу, сердце в груди иссыхает, в головешку превращается. Мало, значит, унижал меня, мало работой непосильной нагружал, обижал, словом злым жалил, нужно было уродом перед миром всем честным выставить, чтобы надо мной гусыни его издевались!
- Белочка, - просит горько, - ты прости меня, дурака. Полюбил я тебя, когда ты от меня пряталась, за сердце твое доброе да отвагу немалую, за смешливость твою и пух твой рыжий вьющийся. Да гордость взяла меня, что в пигалицу безродную втрескался, которой я не нужен и которая мне окорот дает, вот и дурил, как умел, отвязаться от тебя пытался. Думал я, что сядешь со мной рядом на пиру сегодня, а опять ты меня обидела, вот и не заткнул куриц этих. Что же молчишь ты? Все равно моей будешь, белочка, не могу я больше. Простишь, - шепчет, себя убеждает, - одарю золотом, в палаты богатые переведу – простишь, обязательно простишь, авось и полюбишь меня потом.
Принес к себе в покои, а я молчу, на кровать бросил, а я все молчу. Сверху прилег, рубаху с себя стянул, целовать жарко начал. А я в потолок гляжу и молчу, на поцелуи те не отвечаю. Руками под подолом уже шарит, дышит горячо, рубаху на мне рвет, а я молчу – и только слезы из глаз катятся.
Застонал тогда Полоз, зарычал страшно, от меня откатился, на кровать сел, за голову схватился.
- В царстве моем, - говорит, - тысячи дев прекрасных, а я влюбился в белку дикую, прощать не умеющую. Слезы твои соленые, горькие, пуще раскаленного железа меня жгут. Не могу я так, не сладко мне целовать тебя, тело твое ласкать, без улыбки твоей, без согласия.
А я лежу и думаю: «Как же простить тебя, гад ты подземный, если ты до сих пор имени моего не знаешь? И сейчас на ложе свое не женой захотел возвести честною, а срамною полюбовницей?»
А Кащей на меня посмотрел, встал да рукой махнул.
- Все равно без тебя жизни нет. Прощай, белочка. Вот тебе кольцо мое заветное с изумрудом заговоренным - на палец наденешь, повернешь камнем вниз – в тот же миг наверху очутишься, в том же месте, откуда тебя забрал.
И кольцо свое с пальца стянул, на кровать помятую бросил, вздохнул тяжело, по волосам меня погладил – и вышел из опочивальни.
А через несколько минут услышала я звук рога боевого. Вытерла слезы, к окну тихонько подошла, вниз поглядела – дружина в седлах сидит, Кащей перед ними на Бурке гарцует.
- Вои мои верные, дружина моя храбрая! – кричит. – Зову я вас великанов на границе с Хель воевать! Давно они наши деревни грабят, крестьян в полон уводят. За мной!
И заклубилась пыль – помчались воины прочь, опустел двор, потянулись с него печальные невесты-лебедушки.