Дядя часто уезжал. А когда бывал дома, редко оставался один — приезжали гости. Случалось, что он привозил их с собой. Говорил: студенты. Все были молодые и веселые. Жили, бывало, по нескольку дней кряду. Пили и пели. Все чужие песни на немецком языке, редкую песню споют латышскую. И сами на разных языках говорили. А бабушка тогда чайник за чайником кипятила и мясо жарила. Но видно было, что такие гости ей не по душе. То и дело слетало у нее с языка «пустомели». Больше ничего она не добавляла, но слово это и само по себе было нелестным. Потом распорядится лошадей чужих выпрячь, задать им корму — если про них забывали, они начинали ржать, бить копытами землю в ожидании ездоков. А то заедут гости ненадолго. Тут же бросались запрягать, и дядя уносился с ними.
Дядя привозил новые плуги, бороны, кое-что из утвари. Посуду бабушка прятала в шкаф и никогда ею не пользовалась. Не признавала всякие там «жестянки».
А зайдет, бывало, разговор о дяде Ансисе, бабушка только и скажет: «Новые времена, новая жизнь. Ничего-то я в ней не разумею, пусть делает, как знает».
Любимую упряжную лошадь дяди Ансиса часто гладила, кормила лучше других, все приговаривала: «Загонят, загонят бедную лошадку».
Дядя всегда куда-то спешил, всюду опаздывал, приезжал, когда его и ждать перестанут, невесть что передумают. Новые мысли, новые планы прямо-таки одолевали его. С южной стороны дома дядя разбил большой сад и собирался расширять его из года в год.
Братья только плечами пожимали: «Денег он разве не требует? Да и что сад? Хлебом, что ли, накормит?»
— Не сразу, конечно, со временем принесет он мне хорошие деньги, — отвечал по обыкновению дядя и продолжал задуманное.
Не только свой хлеб, но и скупленный по соседним хуторам возил он на мельницу, а муку отправлял в город. За это окрестные хозяева прозвали его купцом.
Купец так купец, от этого дяде ни жарко ни холодно.
Большую часть времени проводил он в городе, по кабакам да судам, тяжебщик он был большой. Откупая в надел свой дом, затеял спор с самим графом за какую-то обиду и от тяжбы не помышлял отказываться и только посмеивался, когда ему говорили, что сломает он себе на этом шею.
Дядю часто приглашали почетным гостем, особенно на похороны, говорили, что никто не умеет проводить усопшего в последний путь так, как Авот, и никто, ни один пастор, не умеет говорить краше, чем Авот. Воскресным утром за чтением молитвы такая вдруг дрема нападала на всех, что изба превращалась чуть не в сонное царство; тут дядя поднимал глаза от книги и начинал говорить своими словами. Лица тогда обращались к нему, глаза светлели — все слушали, затаив дыхание, утирая слезы. Слова его текли плавно, и слова-то все знакомые, понятные, понятнее, чем у пастора, — ведь он знал, что у кого на сердце, кого что печалит, кого что радует.
Но когда видела Аннеле, как бабушка останавливалась посреди двора и глядела вдаль, туда, где виднелась широкая дорога, или как поднималась среди ночи и тихо, словно тень, стояла у окна, знала она, что ждет бабушка дядю Ансиса, и ни один ее ребенок не причиняет ей столько хлопот, сколько этот статный, широкоплечий парень.
Как-то, дело уж шло к весне, дядя подозвал к себе Аннеле.
— Подойди-ка ко мне! Знаешь, что случится? А ну, угадай! Не можешь? Ну так и быть, сам скажу — сестричка на пасху приедет. Вот так! За это можешь и спасибо сказать!
Аннеле захлопала в ладоши, зарделась от радости, но спасибо так и не сказала — осталась в долгу. Да дядя, похоже, не очень и ждал.
И вот настало вербное воскресенье. Теплое, теплое. На узкой деревянной скамье возле батрацкой избы сидят отец, мама и бабушка. Беседуют, похоже удручены. «О чем это они говорят?» — нет-нет да и глянет Аннеле с тревогой в их сторону. Мать молча кивнула ей, и когда девочка подошла с вопросом в глазах, посадила к себе на колени, прижала крепко-крепко. Аннеле замерла от счастья — как редко выпадает ей такое! Разрешили остаться, слушать, о чем говорят взрослые!
— Неужто другого исхода нет? И слово ваше последнее? — спросила бабушка, словно не хотела верить тому, что услышала.
— Последнее, мать. Нынче утром с Лаукмалисом окончательно поладили. На Юрьев день и уйдем, — промолвил отец.
— Что ж, Лаукмалису счастье привалило. Ну, и ладно, и хорошо, такое ж дитя мое, как другие. Но что станется с Авотами без твоего догляда?
— Что вы такое говорите, мама? Что изменится? Не калека хозяином остается, здоровый человек. Да и умный человек к тому же.
— Отродясь не ходил он и не станет ходить за плугом. Кому как не тебе знать это.
— Приспичит, так станет.
— Нет, сынок. Слишком легко ему все доставалось. За годы, что прожил ты здесь, хозяйство-то вон как поднялось, сердце радовалось, глядя. Чужой разве станет так спину гнуть, трудиться в поте лица? А по-другому в Авотах и работать нельзя — коли хочешь здесь жить да хлеб есть. Малосильному горы ничего не вернут.
— Ладно, ладно, мать. Столько сил отдавать только тогда и можно, если никто по рукам, по ногам не связывает. А Ансис что ж? Да и жениться задумал осенью. Кто знает, как все обернется, если промеж нами чужой окажется? А мешать никому не хочу. Ни себе, ни другим зла не желаю.
— Что ж, чужой он и есть чужой. Но это все ж дом твоего отца.
— Из которого ушел я с посохом в руке.
— Так, сынок, так, — вздохнула бабушка. — Будь моя воля, так бы не вышло, но что я могла поделать? Думаешь, не терзается мое сердце?
— А кто мог и должен был что-то сделать, и пальцем не шевельнул. Пообещали мне братья, что будет и у меня свой дом, свое хозяйство — ведь каждый из них получил долю наследства, только мне ничего не досталось. Имущества мне не дали, зато обещаний надавали: понадобится, мол, получишь. А когда понадобилось, когда первое место подвернулось, кто стал отговаривать? Братья. Тут, мол, плохо, и там плохо, и на третьем месте плохо. Тогда-то и понял я — что ни попадись мне, от всего будут отговаривать, а то как бы помочь не пришлось, завершить дело по справедливости, как обязаны перед богом. Смирился я, отказался от мысли о своем куске земли. Да коли б и захотели мне помочь, никакого согласия меж ними не было б. А причиной ссоры между братьями стать я не хотел.
— Только и есть у тебя богатства, что справедливый ум, — заметила бабушка.
— Да, не могу терпеть неволи и несправедливости. Не могу по чужой указке работать, оттого и решил — пойду лучше к Лаукмалису хутор новый ставить. Работа тяжкая. Придется новь подымать, там же пустошь голая, но не я первый, не я последний. Зато уж делать буду, что по душе, а не ждать, когда прикажут сделать то, что и делать-то стыдно. Как все сложится, еще не знаю. У Лаукмалиса жить не доводилось. Справедливый он. Может, самым лучшим братом окажется. И еще: там сможем больше скотины держать, фунт-другой масла продадим, глядишь, парень в городскую школу осенью поедет. Да что уж говорить теперь. Решено, значит так тому и быть.
— Может, и впрямь так оно лучше. Что ж, с богом.
Бабушка попыталась встать и не смогла.
— Ноги отяжелели, — улыбается она. — Посидишь, так и вовсе немеют. Вот она, весна, косточки ломит.
Отец помог ей подняться и проводил в гору.
Мать сидела молча, только время от времени вытирала глаза. Она и сейчас молчала.
Впервые Аннеле слышала, чтоб отец с бабушкой так говорили. Недоумевая, поглядывала она то на одного, то на другого. Что все это значит? Что такое стряслось? Что еще должно случиться?
— Отец уйдет из Авотов? — спросила она испуганно, когда они с матерью остались вдвоем.
— Не только отец, все мы уйдем.
— Из Авотов?
— Да.
— Уйдем из Авотов? Насовсем? — девочка своим ушам не верила.
— Да, детка, да. Скоро уж, на Юрьев день.
— Нет, нет! — замотала головой Аннеле. — Это ты шутишь со мной? Ты нарочно, я знаю.
— Ты же слышала, что говорил отец. Разве шутил он?
— Но как же можем мы уйти из Авотов?
— А ты думала, что мы здесь век проживем? Это же не наш дом. Нет у нас дома нигде. Знай об этом. Ты уже большая. На Юрьев день и уйдем.
Да, все это было правдой. Отец не шутил, и мать не обманывала девочку. Аннеле слушала, как будто все это ее не касалось, и понять ничего не смогла. Никогда, никогда не думала она, что настанет час и придется покинуть Авоты. Подошел отец, присел с ними рядом.
— И для тебя настанут трудные дни, — сказал он Аннеле. — Каждый день пасти станешь.
— Какой из нее пастух, — жалеючи произнесла мать, лаская девочку. — Только восемь исполнилось. Да еще овцы, которых Лаукмалис сулился пригнать на лето. Где ж ей с ними управиться!
— Не так страшно. Зачем работой пугать, ни темная, ни светлая стороны которой ей неведомы. Пастбище большое, на версты тянется, ни полей, ни пашен нет, так что и стеречь нечего. Да и дочка у нас не балованная. Сызмальства к труду приучена. Как сама думаешь, сможешь пастушить, как большая? — улыбнувшись, обратился отец к Аннеле, пытаясь скрыть за улыбкой чувство горечи.