как древние, так и современные, которых придерживаются и здесь, и в Индии, и во всем мире?»
Однажды декабрьским утром слуги в доме Конрада Бурга открыли дверь, в которую кто-то постучал, увидели человека в рваной одежде, стоящего босиком на снегу, и, подумав, что это нищий, бросили ему кусок хлеба, не узнав в оборванце Альберта Бурга. Он пришел пешком из Рима в Амстердам, и, когда я разговаривал с ним неделю спустя, я тщетно пытался найти в нем что-то от знакомого мне Альберта, дабы поговорить с ним и убедить его освободиться от наваждения, омрачившего его разум. Но разум в нем так и не пробудился; через несколько дней он вернулся в Рим, где, ослабев от многомесячного поста, умер однажды вечером, когда с деревьев во дворе монастыря падали перезревшие абрикосы.
Через несколько месяцев после встречи с Альбертом я познакомился с одним молодым человеком, который еще до этого начал переписываться со мной, но наша переписка прервалась после нескольких писем. Он приехал из Германии, его звали Лейбниц, внешне из-за своего парика он показался мне похожим на Короля-Солнце, а по поведению он походил на нескольких знакомых мне придворных интеллектуалов. Но вообще-то он был больше похоже на шпиона, чем на философа, его нелепая внешность и поведение, являвшее собой странную смесь любезности и высокомерия, а также интерес к философии, который он выказывал, казались мне всего лишь маской, а по-настоящему он хотел выведать что-то нужное германскому двору. Он интересовался моими взглядами на картезианство, моей метафизикой, замечая при этом, что она полна парадоксов, но все же беспрерывно восхваляя ее; и постоянно снова и снова возвращался к вопросам о Голландской республике. В то время я уже приступил к «Политическому трактату», который должен был начаться с того места, на котором закончился «Богословско-политический трактат».
Зимой 1676 года мое здоровье, которое всегда было слабым, стало все более ухудшаться. Однажды утром я попросил Хендрика ван дер Спейка после моей смерти отправить мой рабочий стол, а также все письма и записи Риаверцу в Амстердам. Той зимой я не выходил из дома — я курил трубку, играл с детьми Хендрика и Маргареты, а по воскресеньям ел куриный суп. Я предчувствовал, что смерть приближается, но не думал о ней, потому что последнее, о чем думает свободный человек, — это смерть.
ТРЕТЬЯ НИТЬ
Свобода?
Сейчас конец 1676 года, ты лежишь на кровати, повернувшись лицом к стене. На столике рядом с кроватью стоит наполовину сгоревшая свеча. Ты пытаешься лечь на спину, лицо все еще повернуто к стенке, ты начинаешь двигать пальцами так, чтобы тени от них играли на стене, с помощью этих теней ты разыгрываешь всю свою жизнь всего за несколько мгновений — рождение, работа и смерть. Ты говоришь, что предчувствовал, что приходит смерть, но не думал о ней, потому что это последнее, о чем думает свободный человек. Свободный от чего?
Свобода и аффекты
Человеческий род — раб аффектов: желания, радости, скорби, ненависти, страха, надежды… Бессилие человека ограничить аффекты я называю рабством, потому что человек, находящийся под воздействием аффекта, не хозяин себе, он подчиняется своей судьбе, и он настолько в ее власти, что часто вынужден выбирать худшее, хотя видит лучшее. Кто свободен от аффектов, тот со своим знанием субстанции, атрибутов и сущности близок к бесконечности и вечности. Следовательно, свободный человек не думает о смерти.
Портрет философа в юности и портрет с невидящим взглядом
Давайте вернемся в конец 1676 года или, может быть, даже лучше, в начало 1677 года. Ты встаешь с постели, подходишь к окну, квадрату, сквозь который уходит твоя жизнь. Зима, падает снег, ты не видишь ни снежинок, ни фонарей, ты не видишь даже выпавшего снега; у тебя невидящий взгляд, и ты различаешь только расплавленную белизну. Слева от окна на стене висит твой портрет, написанный, когда тебе было чуть больше двадцати лет, справа от окна — твой портрет, написанный за год до смерти. Между двумя портретами стоишь ты, обрамленный окном, которое ты медленно открываешь. Слева — ты в двадцать лет, справа — ты за год до смерти, посередине — твоя фигура, повернутая спиной, в день твоей смерти.
Давайте посмотрим на портрет слева, Спиноза: холст, масло, и на нем ты на темном фоне. Лоб гладкий и открытый тому, что предстоит, изогнутые брови правильной дугообразной формы — их начало у корня носа производит впечатление решительности, а изгиб к вискам — кротости, полуулыбка губ выражает понимание собственного интеллектуального превосходства и еще сдержанность, которая в зависимости от ситуации может быть нарушена состраданием или циничной усмешкой. Глаза не смотрят в упор на того, кто разглядывает портрет, словно ты хочешь избежать излишней близости. Тем не менее, глаза блестят, как будто в них отразился кусочек луны, и, всматриваясь в этот блеск, можно поймать твой взгляд. Но и пристальное изучение твоих зрачков не создает впечатления, что можно проникнуть и потом утонуть в них — как будто из твоих зрачков исходит некая пронзительная сила, которая останавливает чужой взгляд прежде, чем он скользнет по блеску в твоих зрачках, и не позволяет этому чужому взгляду проникнуть в твои глаза. Я смотрю на твой портрет, Спиноза, портрет философа в молодости, и не могу сказать, что это свободный человек, человек, освободившийся от аффектов, но я могу с уверенностью сказать, что тот, кто изображен на портрете, полон решимости освободиться от аффектов, он полон решимости бороться с ними.
А на другом портрете, том, что на стене справа от окна, это офорт, сделанный всего лишь через двадцать лет, изображен как будто совершенно другой человек, Спиноза. Крючковатость носа, которая на первом портрете указывала на готовность противостоять врагу, исчезла, дуга бровей сломана едва заметно (но все-таки сломана), их начало у корня носа теперь оставляет впечатление не решимости, а беспорядочного отступления, их падение к вискам стало не плавным, а скорее драматичным. Губы теперь выражают не силу, а немощь. В зрачках глаз нет блеска, как от кусочка луны, что можно объяснить не только воздействием времени, но и сложностью с передачей блеска в технике гравюры на меди в отличие от живописи маслом. Если на первом портрете глаза не смотрели прямо на зрителя, что создавало впечатление, будто человек на