убедиться, что она дышит, я думал, что ее жизнь будет длиться, пока мне слышно ее дыхание. Это был странный звук, как будто что-то медленно осыпалось, шелестело, тихо и неостановимо отмирало, внезапно среди этого шума умирания что-то сильно взметнулось, я услышал, как что-то приближается, в груди матери ширился звук, вызывавший одновременно страх и надежду, громкий звук, в самой громкости которого слышались предвестье конца и необходимость продолжения. В тот момент мне почудилось, что мама прошептала мое имя, я никогда не узнаю, действительно ли я слышал эти два слога или просто хотел их услышать, знаю только, что я поднял голову и увидел, что сомкнутые мамины губы посинели, и что она пыталась открыть глаза. Ее правая рука сделала едва заметное движение, или, по крайней мере, мне показалось, что она его делает, движение, которым она хотела одновременно привлечь и оттолкнуть меня. Затем странный звук в ее груди усилился достаточно, чтобы превратиться в кашель, который более оставался внутри мамы, чем исходил наружу, потому что ее посиневшие губы едва размыкались. Ее глаза приоткрылись, и взгляд из-под потемневших век заставил меня мгновенно похолодеть с головы до пят; я не узнал этот взгляд, он был для меня бесконечно чужим, и страх, который он вызвал во мне, становился все сильнее, потому что я видел в маминых глазах, что и я кажусь чужим этому взгляду, что он не узнает меня. Когда синие губы разомкнулись из-за кашля, я подумал, что тело, лежащее на кровати, это не тело моей матери, что это почерневшее лицо, неспособность говорить, этот враждебный взгляд не могут принадлежать ей. Вместе с кашлем изо рта тела, лежащего на кровати, вылетел сгусток крови, упавший на грудь. Я смотрел на кровь, ярко красневшую на фоне бледной маминой кожи, как будто в этом маленьком сгустке осталась частица ее души, я дотронулся до красного пятнышка, взял каплю крови, сжал между большим и указательным пальцами и поднес к глазам, вглядываясь в эту точку (которая будто пульсировала между пальцами) как в последнее, в чем я мог увидеть свою мать. В этот момент я почувствовал, как нечто холодное сжимает мне руку, но я не посмотрел туда, где почувствовал пожатие, я смотрел в зеркало, и там мой взгляд встретился со взглядом моей мертвой матери — ее окоченевший взор вперился в зеркало, и теперь смотрел оттуда на меня. Я вспомнил то, что говорила мне мать — что зеркало может схватить и поглотить меня, и поэтому перевел взгляд на каплю крови между пальцами, последнее, что свидетельствовало о жизни матери, а затем посмотрел на нее, в ее мертвые приоткрытые глаза, глядящие в зеркало, и тут я снова почувствовал холодную хватку на своей руке — посмотрел на запястье — его стиснули мертвые пальцы матери. В этот момент весь мой страх превратился в крик, вопль, который начался громко и пронзительно и был ярко-красного цвета, а затем все темнел, пока я переводил взгляд по треугольнику между глазами матери, ее пальцами, крепко сжимавшими мое запястье и не дававшими мне возможности отойти, и пятнышком крови между моими пальцами, и в этом темнеющем крике что-то будто отрывалось, отделялось от меня, я не осознавал, что это было, только цвет моего крика, который становился все чернее, замирая, говорил, что я безвозвратно теряю что-то, и что мертвое тело, лежащее рядом и все еще крепко держащее меня, — лишь часть этой потери.
Когда Мириам, Ребекка и отец прибежали домой, мой крик уже замер, мне казалось, что у меня больше нет голоса и я не могу сказать «да» или «нет». Мириам и Ребекка начали плакать у тела матери, отец пытался оторвать мертвые пальцы матери с моего запястья, говоря при этом, что я весь посинел, едва дышу, что у меня застоялась кровь в ладони и пальцах, просил меня сказать что-нибудь, пока он пытался освободить меня, а ее пальцы были крепко сжаты вокруг моей руки, и в тот самый момент, когда я захотел остаться схваченным ею навсегда, в тот момент, когда я захотел, чтобы эта связь длилась вечно, потому что тогда потеря была бы лишь частичной, я увидел, что отцу удалось развести пальцы матери настолько, чтобы я мог вытащить руку. Затем я побежал в угол комнаты, скрючился там и провалился в сон.
Я не видел похорон матери. Я не видел, как ее положили в гроб, как гроб поставили в лодку и как лодка поплыла по каналу к еврейскому кладбищу, я не видел, как гроб закопали в землю. Когда, проспав два дня, я проснулся, большой и указательный пальцы все еще были плотно прижаты друг к другу. Я развел их и увидел между ними засохшую красную каплю. Я завязал ее в носовой платок, который постоянно носил с собой. Эта красная точка разорвала круг бесконечного существования, и жизнь превратилась в отрезок с началом и концом. Через окно я увидел, что отец вырубил акации, которые росли перед нашим домом. В первый момент, еще не осознавая, что мама умерла, я подумал, что теперь, когда деревьев нет, она не сможет собирать цветки акации, чтобы зимой готовить из них чай. С тех пор каждую зиму, уже с первых чисел ноября, я по вечерам начинал дышать тяжело и быстро, как человек, у которого что-то отнимают, который что-то безвозвратно теряет. В памяти от матери осталось совсем немного: ее рука, когда она кормила меня, ее руки, тянущиеся через открытое окно к ветвям акации и собирающие цветки, ее нога, которой она случайно наступила и перевернула блюдце с молоком, оставленное ею же у порога для кошки. Я забыл, как она пела мне отрывки из Торы, забыл, как она объясняла мне значение слов, как рассказывала мне, в чем разница между сном, воображением и явью, я забыл, что она сказала мне о зеркале — якобы оно может заманить меня в ловушку, я забыл, как она умирала; и это произошло не потому, что я прилагал к этому какие-либо усилия, все это я забыл за время того двухдневного сна, я ничего не помнил почти до своей смерти, все просто выпало из моей памяти, как тяжелый камень из плохо зашитого кармана. После смерти матери я перестал видеть сны, и только перед смертью я снова стал вспоминать сны, виденные когда-то.
Мириам и Ребекка постоянно плакали той зимой после смерти нашей матери — иногда им было достаточно открыть