— Будьте вы свидетелем!
— Ведь я не имею, собственно, никакого понятия, в чём дело, — заявил Адашев тоном человека, желающего сразу отмежеваться от всего предшествовавшего.
— Вы такой интеллигентный человек! — вцепился в него биржевик. — Вот что вы можете сказать о еврейских погромах?
Адашеву раньше как-то не приходилось над этим вопросом задумываться. Он всегда казался ему чем-то скучным и запутанным. Флигель-адъютант решил отделаться первым пришедшим в голову соображением.
— Всякие погромы, мне кажется, рисуют прежде всего жуткую темноту и дикость нравов в народной толще.
— А провокация погромов полицией? — ехидно заметил Кисляков.
Адашев брезгливо повёл плечом:
— Да эта полиция опять-таки отзвук тех же диких народных потёмок. В безграмотной стране за двадцать пять рублей в месяц от городового культурности и требовать не приходится.
Он заказал бутылку нарзана и сел.
— А я могу теперь вам сделать один нескромный вопрос? — пристал к нему опять Потроховский с озабоченным видом. — Вы скажите откровенно: как сам государь смотрит на еврейский вопрос?
Флигель-адъютант крайне щепетильно относился ко всему, что касалось царя. Глотая медленно нарзан, он силился припомнить… Нет, положительно ни разу государь при нём словом не обмолвился насчёт евреев…
В подобных случаях большинство царедворцев склонно прибегать к самой беззастенчивой импровизации. Адашев был исключением: он предпочёл открыто признать своё полное неведение.
Его откровенный ответ был истолкован Потроховским по-своему:
— Ну, вы не хочете говорить прямо. Значит, вероятно, плохо.
Он покачал головой и удручённо опустил губу.
Сашок, сидевший рядом с Адашевым, в свою очередь сделал гримасу.
— Entre nous, — сказал он ему вполголоса, — une indifference dedaigneuse frise de pres le попустительство[139].
— C'est vous qui le dites![140] — вставил с коротким смешком подслушавший его Кисляков.
В мышиных глазках адвоката загорелось принципиальное злорадство человека, построившего всю свою карьеру на гражданской скорби.
Потроховский с пьяной слезливостью заголосил опять:
— Ой, плохо нам, плохо!..
— Чего же хуже! — злобно буркнул осоловевший было от винных паров Соковников. — Ясно, кажется, что с высоты престола вас, евреев, просто игнорируют. И правильно!
Биржевик возмутился:
— Вы говорите «игнорируют». А я таки вам не верю! Ну как это можно, в самом деле, чтобы император просто игнорировал себе семь-восемь миллионов интеллигентных и работящих подданных?
Сашок саркастически показал на них Адашеву:
— Вот и полюбуйтесь, к чему всё это привело. Слышите?.. Сыны и пасынки России!
Адашев замялся. Слова эти напомнили ему ответ Репенина жандарму: «…Перед престолом все верноподданные равны». Кто же здесь, по существу, лояльнее к своему государю: русские — Соковников, Кисляков, даже свой, казалось бы, Сашок, или этот еврей Потроховский с его ломаным комическим говором?
Спор между тем не утихал.
— Еврейский вопрос… Важное, поди, дело! Да хозяину земли русской плевать на всех евреев! — кричал Соковников.
— А я говорю, — захлёбывался Потроховский, — быть не может для царя, знаете, вопрос важнее, чем дать равноправие евреям.
Адашев улыбнулся.
— Парадокс не из банальных! — бросил он Сашку, стараясь отделаться шуткой, чтоб отступить в порядке.
Острослов сморгнул монокль:
— C'est beaucoup moins paradoxal qu'a premiere vue. Pensez un peu avec le равноправие… Mais ce seraient encore eux, parbleu, les defenseurs les plus acharnes du regime![141]
— J'admire votre confiance en nous autres[142] le столбовое российское дворянство.
— Il me parait bien mince, comme средостение[143], — вздохнул Сашок и задумчиво прищурился, — le богоносец, treve d'illusions, peut en faire voir de belles un jour[144].
Адашев поморщился:
— Odi profanum vulgus![145]
Глава шестая
Через день, около половины одиннадцатого утра, Адашев подъезжал в придворной карете к решётке царскосельского Малого Александровского дворца.
С вечера выпал снег, а за ночь стаяло. Меж толстостволых дуплистых дубов и лип старого Екатерининского парка чернели лужи. Особые наряды дворников старательно скребли деревянными лопатами оплывшие пешеходные дорожки и посыпали их свежим красным песком.
Шорная[146] стриженая пара шла размашистой рысью. Несмотря на слякоть, кучер в треуголке и красной гербовой пелерине нигде не задерживал хода. Карета перегоняла все попутные экипажи, обдавая их длинными брызгами липкой грязи.
Сторожа, городская и дворцовая полиция, рослые пешие гвардейцы на постах, дозорные казаки верхом — всё молодцевато козыряло вслед карете. Штатские охранники, симулирующие праздных обывателей на утренней прогулке, почтительно прятали в рукава закуренные папиросы и переставали независимо помахивать казёнными зонтиками.
У главного подъезда кучер осадил взмыленную пару вплотную к ступеням входа. Расторопные помощники швейцара бережно высадили Адашева прямо на ворсистую ковровую дорожку.
В просторном вестибюле было оживлённо. Среди дежурных казаков-конвойцев и разнородной ливрейной прислуги раздевались какие-то приезжие в звёздах и лентах. У дверей стояли парные часовые, императорские стрелки в ополченских шапках и малиновых рубахах под мундирными поддёвками. Величественный старший швейцар, отстраняя прочую братию, поспешил сам снять с Адашева шинель.
Флигель-адъютант уверенно, на правах своего человека, прошёл один, без провожатого, в соседнюю галерею со множеством портретов на стенах. Здесь прохаживался только похожий на мумию бритый старичок в серебряных очках и наглухо застёгнутом сюртуке дворцового ведомства при орденах. Он чинно расшаркался перед Адашевым и доверительно справился:
— Благополучно изволили съездить?..
Флигель-адъютант ответил на ходу тем коротким кивком, которым наделял знакомую придворную челядь. Высохший старичок занимал ответственную, хотя лакейскую, должность обер-камер-фурьера[147] императорского двора. Он являлся как бы бесшумным метрономом традиционного распорядка. К числу его служебных обязанностей принадлежало и ведение пресловутого камер-фурьерского журнала. Туда день за днём со времён Петра Великого заносились неуклонно все мелочи из жизненного обихода царствующего императора.
Придворный тайновед старческой рысцой догнал Адашева.
— Не соблаговолите ли напомнить мне: кто командует ныне гусарским императора германского полком?
Укорачивая шаг, Адашев назвал Репенина.
— Да вы его, наверно, знаете?
— Покойного обер-шталмейстера[148] графа Андрея Димитриевича сынок… Как же не знать! — Лицо мумии сделало попытку оживиться: — Счастливчик, смею полагать, его сиятельство. Сочетались браком с первейшей, можно сказать, невестой во всей империи…
Адашева словно кольнуло.
— А здесь что нового за эти дни? — спросил он, чтобы круто перевести разговор.
— Всё по-прежнему: малый утренний приём; засим государь император изволит удаляться на весь день в опочивальню её величества. Туда, кроме камердинера, разумеется, — никого. И кушать сервируется фуршетом.
— Как доктора насчёт здоровья её величества? — спросил Адашев, останавливаясь.
— Вчерась был опять консилиум, но государю императору благоугодно было лично повелеть: положенного бюллетеня не составлять.
Флигель-адъютант понизил голос:
— А всё-таки?
Лицо мумии сразу сделалось непроницаемым:
— Камер-фурьерские записи, решаюсь доложить, до конца благополучного царствования огласке не подлежат…
Флигель-адъютант двинулся дальше по анфиладе пустых парадных комнат с начищенными, как зеркала, столетними узорными паркетами. Исполинские люстры чуть звенели от его шагов гранёными хрустальными подвесками. По сторонам официальные полотна батальной живописи чередовались с двухаршинными фарфоровыми вазами, резными чашами из сибирских камней и увесистыми чеканными канделябрами.
Всё это было давно и хорошо ему знакомо. Даже запах особых духов, которыми капал на шипевшую чугунку бесшумно проскользнувший мимо камер-лакей!
«Первейшая во всей империи невеста…» — крутилось в голове. Где же он был раньше? Софи, казалось, так легко могла стать ему женой…
И вдруг вспомнил… Как-то в Москве после скачек отец Софи, подговаривая компанию на кутёж, осведомился: «А вы, Адашев, с нами?» В ответ, как небогатый и осторожный человек, он сделал оговорку: «Охотно, если на скромных началах». Князь Луховской чуть улыбнулся. Его потасканное лицо стареющего жуира сразу будто помолодело и стало необыкновенно схоже с лицом дочери… «На скромных началах?.. — вопросительно повторил он и поспешил добавить: — Если прикажете, ладно, извольте!» Но в голосе его был оттенок снисхождения к человеку, принуждённому стесняться в таких расходах.