— Поклянитесь! — перебил государь особенным, несвойственным ему звенящим голосом. — Как офицер и дворянин поклянитесь мне и в чёрный день быть верным престолу и моему сыну.
Губы царя дрожали. Побелевший взгляд выражал горькую, неизбывную скорбь.
Волнение государя передалось Адашеву.
— Ваше величество… — почти непроизвольно вырвалось у него. — Клянусь и счастлив буду голову сложить.
Ещё при Александре III в таком восторженном порыве бросались по старине целовать царя в плечо. Николай II искоренил эту традицию: у него было вообще отвращение ко всякому показному проявлению верноподданных чувств.
В усталых глазах государя стояли слёзы.
— Уничтожать их надо, как ядовитых змей… — проговорил он, как бы думая вслух.
Его короткие пальцы, в которых было так мало царственного, судорожно сжали спинку стоявшего перед ним кресла.
Адашев почувствовал, что долг велит сейчас же чем-нибудь утешить, приободрить монарха.
— Крамола смирилась, даст Бог, надолго, — уверенным голосом сказал он.
Государь перекрестился.
— Пути Господни неисповедимы!
Адашев, не удовлетворившись этим, подкрепил:
— Девятьсот пятый год достоверно доказал несостоятельность революционных попыток.
— Достоверно?.. — усмехнулся самодержец с какой-то надменной безнадёжностью. — В будущем достоверно, пожалуй, только одно: местом вечного покоя для меня будет усыпальница Петропавловского собора!
Вдруг он опомнился и точно устыдился минутной своей слабости. Захотелось сразу поскорей от всех отделаться. Он позвонил.
Вошли камердинер и бонна.
— Take the child, please![176] — сказал государь англичанке.
Его лицо было забронировано опять привычной, доброй, обаятельной улыбкой.
Адашев сознавал, что пора откланяться, но затруднялся, как поступить: маленький цесаревич вцепился в его белую свитскую шапку и упорно не отдавал.
Государь, заметив это, сам было попробовал уговорить ребёнка, но безуспешно.
— No, no, dad-dy![177] — заупрямился он, гневно наморщившись.
Наконец государь рассмеялся и махнул рукой Адашеву.
— Оставьте. — Самодержец повернулся к камердинеру: — Подай ротмистру одну из моих. Наследника цесаревича, ты знаешь, нам вдвоём не переспорить.
Глава седьмая
У статс-дамы[178] графини Ольги Дмитриевны Броницыной кончался завтрак. Были, по обыкновению, гости.
Дом её славился широким хлебосольством. Повар, Прохор Ильич, был известен в Петербурге; его искусством графиня дорожила больше, чем родословной и пряжкой ордена св. Екатерины[179]. Садиться за стол одна она не привыкла. Зимой, раза два в неделю, на званых обедах с цветами из Ниццы и пудреными лакеями в парадных красных ливреях бывали поочерёдно двор, послы, министры и заезжие иностранцы. В прочие дни приезжали прямо на огонёк родня и близкие. Графиня осталась бездетной, но роднёй Бог не обидел, в особенности со стороны покойного мужа. Влиятельную статс-даму считала просто тётей Ольгой чуть ли не треть тогдашней столичной знати.
На этот раз в большой столовой с белыми полуколоннами и резным гербом на спинке старых английских стульев завтракало всего шестеро.
По сторонам хозяйки сидели приехавшие накануне в Петербург Софи и Сашок. Напротив — прогостившая у неё всё лето хорошенькая восьмилетняя Бесси Репенина, между гувернанткой и подростком в гимназической куртке. На девочке шуршало накрахмаленное платьице. Белокурые локоны украшал парадный бант.
Всякий завтрак и обед со взрослыми казался Бесси тяжким испытанием. Приходилось держаться тихо и чинно. Строгая miss Nash нет-нет, да и бросит укоризненный взгляд, и всё, чего хочется, нельзя: ни болтать ногами, ни смеяться, ни самой выбрать вкусную грушу.
Тётя Ольга отлично это понимала. Бесси с гувернанткой подали бы отдельно, в детской, не будь к столу неожиданного гостя, пятнадцатилетнего князя Феликса. Этот отдалённый родственник Броницыных был единственным сыном у родителей, которые обладали самым крупным состоянием в России. Узнав, что Феликса присылают к ней на поклон, тётя Ольга позвала его завтракать. Сначала — без всякой задней мысли, но затем подумала о Бесси, прикинула, что не успеешь оглянуться, как девочка подрастёт, и замечталась… Последовало распоряжение англичанке привести свою воспитанницу вниз завтракать со всеми.
Случайная мысль прочно засела в голове тёти Ольги. Не отвлекли ни подарки, привезённые из Парижа Софи, ни свежие анекдоты, которыми щегольнул Сашок, ни даже замечательные brochettes de gelinotte[180] несравненного Прохора Ильича. С начала завтрака её внимание сосредоточилось на сидящем перед ней мальчике-подростке. У тёти Ольги долголетним опытом сложилось убеждение, что человека распознать легче всего за картами или за едой. Но чем ближе она присматривалась к маленькому Феликсу, тем менее лежало к нему сердце. Было что-то тревожное в его редко красивом женоподобном лице и странной улыбке, напоминавшей портреты школы Леонардо[181].
Феликс держал себя весьма уверенно, изредка принимал даже участие в общем разговоре. А говорили обо всём понемногу: о долголетии попугаев, о лечении виноградом, о причудах последней парижской моды и о вновь открытой — третьей — Думе. Затем перешли почему-то на потустороннее и гороскопы. Зеленоватые русалочьи глаза подростка обвели присутствующих. Он рассказал про странный случай. Прошлым летом в Крыму какая-то прохожая цыганка согласилась показать его матери редкое гаданье на козлиной крови и, кстати, нагадала про него: в жизни без труда он достигнет всего — успеха, высших почестей и знаменитости.
— Excusez du peu[182], — не удержалась Софи.
«Нет, положительно, Бог с ним!» — разочарованно решила тётя Ольга и сейчас же успокоила себя приятным сознанием: Бесси всё равно будет так богата!.. Старухе стало даже как-то досадно на себя за интерес, проявленный к дрянному мальчишке.
Сашок иронически полюбопытствовал, какую изберёт Феликс карьеру. Оказалось, что родители вскоре отсылают его заканчивать образование в один из английских университетов.
Тётя Ольга неодобрительно поморщилась:
— Напрасно! Там учат только спорту.
— Mais c'est toute une discipline civique[183], — заметил Сашок.
— Просто — рассадник самодовольной умственной лености, — отрезала хозяйка дома, предупреждая взглядом старого дворецкого, чтобы тот отодвинул ей стул.
Сашок не угадал её намерения и продолжал:
— Английский fair play, self respect[184], палата лордов…
— К чему всё это? — нетерпеливо перебила тётя Ольга.
У неё начинала затекать нога.
Сашок загорячился:
— Лучше, что ли, наше павловское: на Руси дворянин тот, с кем я говорю и пока я с ним говорю?
Тётя Ольга с изумлением откинула седую голову:
— Как, и вы «с подболткой»[185]?
Это прозвище она давала либералам.
Добродушное лицо статс-дамы на мгновение стало строже и значительней. Характерный нос очертился резче над тяжёлой губой, придавая её профилю неожиданное сходство с постаревшим Людовиком XIV[186].
— Сашок, затронутый освободительным движением… Quelle plaisanterie!..[187] — сказала старуха, будто недоумевая, правдоподобна ли вообще такая чепуха.
Сашок промолчал. Повздорить с графиней Броницыной было рискованно, в особенности ему: её расположение и дружба были одним из главных козырей в его светском положении.
Хозяйка дома поднялась и расправила длинный хвост кружевного платья.
— Votre bras[188], доморощенный Мирабо[189]!
Все перешли в одну из гостиных с окнами на Неву пить кофе.
Софи собиралась уже было прощаться, когда хозяйке доложили: флигель-адъютант Адашев. Забыв мгновенно, что дома ждут, она осталась.
Адашев не принадлежал к числу бывавших запросто, без приглашений, у тёти Ольги. Увидев его, в орденах и с какой-то картонкой в руке, статс-дама вопросительно прищурилась: не прислан ли свыше? Стянутая жёстким корсетом поясница по-молодому выпрямилась.
В начале царствования юная императорская чета нередко обращалась за советом или справкой к опытной, всезнающей графине Броницыной. Когда царь ездил после коронации за границу[190], на неё была даже негласно возложена вся иностранная переписка монарха. Но за последние два года царская семья замкнулась, уединилась, стала приглашать к себе всё реже, и государь почти совсем перестал заговаривать с графиней о серьёзных вопросах…
Адашев поспешил объяснить причину своего визита и передал баумкухен из Роминтена. Извинился, что приехал в парадной форме, прямо из Царского.