— И собираешься?
— Сами видите.
— Может, ты не на собрание?
— Нет, на собрание.
— И как тебя, такую упрямую, господь бог терпит? Не пойдешь ни на собрание, ни в колхоз! — Дмитро решительно поднялся из-за стола.
— Вот еще! Пойду и на собрание и в колхоз!
— Не пойдешь, девка, ей-богу, укорочу тебе язык и норов! Будешь делать не по-своему, а по-моему! — Отец стукнул кулаком по столу. — Уважь себя и меня!
— Это вы не уважаете ни себя, ни меня, а один только язык да желчь проклятого Бундзяка.
— Боже мой, ну что ты мелешь! — Дмитро боязливо оглянулся на окно, потом резко схватил Настю за плечо, повернул ее лицом к красному углу. — Видишь, видишь святой образ? Вот, гляди, крещусь на него — не пойдешь в колхоз! — Дмитро с поклоном яростно перекрестился, глянул на дочку — и не узнал ее.
— Видите образ? Святой он или нет, не знаю. Вот, крещусь на него, что пойду в колхоз! — Настечка горделиво выпрямилась, открыто посмотрела на отца и вышла.
— Я тоже пойду с Настечкой! — натянутым, как струна, голосом крикнул Максим и, схватив обеими руками крысаню, бросился вдогонку за сестрой.
— Боже мой милосердный! — Стецюк обессиленно опустился на лавку и до боли сжал виски высохшими руками. — Как мне прожить на свете? Что делать с такими детьми?
— Дмитро, а может, послушаться их? Это ж твои дети, твоя кровь. На что же нам слушать Бундзяка, Космыну, а не своих детей? — тихо уговаривает мужа Ганна.
— Да ведь дети словами говорят, а Бундзяк и Космына — топором и смертью.
— А может, Дмитро, недолго уж им говорить? У нас их слова болячками в печенках сидят. А что сидит у людей в печенках, тому недолгий век. Ты послушай Настечку…
— Да как же теперь, Ганна, послушать, если я на святой образ перекрестился?
— Так, может, мы его, чтоб не гневался, завесим?
— Завесим?
Дмитро, немея от страха, встретился глазами с черным взором святого.
Жена едва заметно улыбнулась, поняв, что гнев мужа остыл. Она, не одеваясь, вышла во двор, позвать своих таких непослушных и таких дорогих детей. Может быть, они еще не убежали на собрание.
На свежей осенней леваде тихо, только порою сорвется ветер, разнося запах горного сена. Возле стога кто-то всхлипнул. Кто же еще, кроме Настечки! Вот уж характер! То упрется, как кремень, так что сладу с ней нет, то расплачется тайком, чтобы и мать не видала.
И Ганна, исполненная жалости и материнской гордости, спешит к стогу. И вдруг слышит, что ее Настечку успокаивает ласковый голос парня. Кому же еще там быть, кроме веселого и статного Ивана Микитея?
У стога заплаканная Настечка ластится к Ивану.
— Иванко, теперь меня в комсомол не примут?
— Почему же не примут?
— Да ведь я крестилась на образ!
— Это не ты крестилась, а справедливая ненависть твоя.
— Так примут?
— Ясно!.. А я тебя еще больше люблю.
— За что?
— За гордый характер! — Иван поцеловал ее. — С таким характером можно большим начальником стать.
* * *
Над подгорным селом Гринявкой в хаосе облаков раскачивается месяц, то выхватывая из тьмы, то снова погружая во мрак очертания гор и серебристую кипень реки.
Перейдя вброд Черемош, Василь дошел лугами до околицы села, осторожно обошел вокруг хатки, на маленьких оконцах которой дремал иней лунного света, и снова вышел на улицу. Прямо на него налетела голосистая стайка детворы, и Василь перехватил одного мальчугана.
— Ой, пустите! — закричал тот, стараясь вырваться.
— Федь, Мариечка дома? — спросил его Василь на ухо.
— Дома, на собрание спешит, а дед все задерживает ее разговорами про жизнь. Пустите!
— Куда же ты?
— Куда? — удивляется Федько. — На собрание! Будут выбирать, кому ехать в большие колхозы.
— Тебя же не будут выбирать.
— Так хоть послушаю! — Федор рванулся, выскользнул из объятий парня и с лихим гиканьем пустился догонять малышей.
Василь, оглядевшись, запел под окном коломыйку и отошел в тень под явор. Но на улицу никто не вышел. Тогда он снова приблизился к хате, свистнул и с равнодушным видом медленно зашагал вдоль улицы. Потом снова вернулся, распевая громче, и наконец, махнув рукой, решительно вошел во двор. Постучал в наружную дверь и замер. В хате сразу же затопали.
— Мариечка! — понимающе усмехнулся парень и плотно прижался к стене.
Скрипнула дверь. Василь подался вперед и схватил любимую в объятья. Но тут его ошеломил крик:
— Караул! Грабители!
В объятьях Василя барахтался старый Савва — дед Мариечки.
— Дед Савва, это я. Не подымайте тревогу. Это я, Василь. Неужто не признали?
— Тьфу! В самом деле — ты?.. Что же это тебе вздумалось обнимать старика?
— Люблю вас очень, дед Савва! — не растерялся Василь.
— И-и? Так уж и любишь?
— Крепко люблю!
— Меня?
— Вас!
— Правда, меня? Тогда пойдем в хату, о жизни поговорим.
— Пойдемте, — неохотно согласился Василь, и лицо у него сразу стало кислое.
В хате дед Савва засветил плошку, сел на лавку и печально покачал седой головой.
— И что это делается на свете, Василь? Такое горе, такая пора настала, что просто — эх!
— А что?
— Еще спрашиваешь! Снова уплывает земля из мужицких рук, как вода в Черемоше. Так сердце кровью обливается, что и света божьего не вижу, а руки отказываются работать. Не натешился я еще этой землей, не нарадовался на нее.
— Так тешьтесь, радуйтесь, кто ж вам не велит?
— Тьфу на тебя! Ты что, сегодня на свет родился?! Как же тешиться да радоваться, если колхоз заберет всю землю и даже под лук да огурцы клочка не оставит!
— Это уж, дедушка, кулацкое тявканье. Приусадебная земля останется у каждого хозяина.
— Останется? И то слава богу, если твоя правда. Да ведь сколько ее останется у человека, этой приусадебной земли? — И старик забеспокоился, видя, что парень собрался уходить. — Ты уж посиди, Василь, раз любишь деда. Потолкуем о жизни. Был я бедняк бедняком, беду свою тащил с женой и детьми, как вол ярмо, а на наше трудовое помещику достатки прибывали, как вода в паводок. Рубаха у меня, в поту стиранная, не просыхала на плечах, где бы я ни жарился — на кирпичном ли заводе или на чужом поле. А на детей все приходилось ворчать: «Разрази вас гром, чтоб есть не просили!» Им ведь все равно. Заработал ты крейцер или нет, а рот хоть корочкой да заткни. А раз как-то под пасху, в давние времена, сели мы, горемыки, твой отец, я и отец Миколы Сенчука, и сочинили горестное да учтивое письмо к императору в Вену. Поздравили его и семью с праздником, да и просим совета: «Цесарь наш пресветлый, земля у нас барская, леса графские, дороги твои, а небо божье. А нам, бедным мужикам, как же без клочка земли на свете прожить?»
— А он вам что же?
— Поздравил нас после пасхи. Жандарм так выписывал эти клочки земли у нас на спинах, что кровь текла, как вода из родника.
Старик от этих воспоминаний еще больше загрустил, и печаль его тенью легла на лицо Василя.
— Так-то, Василь, испокон веков никто еще не пособил маленькому человеку. Бедный не может помочь бедному, а богач только себе сала напасал. За эту землю гнили мужицкие кости и в тюрьмах, и в Березе Картузской, и в могилах. Только поп обещал праведным на том свете надел. А как тут станешь праведником, когда нужда одолела, когда тебе и свечки за крейцер не прилепить перед образом, когда ты и в самой церкви засыпаешь, нажарившись за неделю у кирпичных печей или намахавшись цепом до того, что у тебя и в голове цеп вертится?.. Эх, не многим беднякам достанется пахать у господа бога святую землю… Одна только большевистская власть дала надел неимущему человеку: «Бери себе, Савва, три морга[20], — сказали мне, — сей зерно, а собирай счастье».
— Философия! — лицо у Василя просветлело.
— И собирал я славный урожай. Тешился этими тремя моргами, как тремя внуками. На лошаденку скопил, конюшенку выстроил, а теперь снова уходит от меня земля, как жизнь.
— Напрасно вы, дедушка, убиваетесь. Совсем напрасно. Вот поверьте — найдете счастье, с людьми… Ну, я, пожалуй, пойду, — говорит Василь, сгорая от нетерпения поскорее выскользнуть из хаты.
— Постой, Василько, куда тебе спешить?
— На собрание.
— Тебя же не будут выбирать в дальнее странствие… Ты посуди: как же не убиваться? С душой расстаться, поверь, дитятко, и то не так тяжело, как с землей.
— Ей-богу, пустое это, дедушка!
— А чем ты меня утешишь?
Василь сразу стал серьезным, выпрямился и рубанул рукой, как топором.
— Утешу словом партии. Она учит, что только в колхозе мужик хозяин, а не осенний гриб, который на день вырос, да за день и завял. Партию слушать надо.
— Мало я, что ли, слушал партий! Их у нас было как на грош маку, пальцев не хватало сосчитать. И ни одна не являлась без посулов. Все, все до одной говорили красно, а жилось по-черному.