– Американцы, миленькие, не стреляйте! – крикнула девушка на чистейшем английском. Она не сразу поняла, откуда ее окликнули, а потому обратилась сначала к верхушкам деревьев у дороги и только потом к нашей развалюхе. – Я маму иду навестить.
Девушка подняла руки, и мы встали в полный рост, все еще держа ее под прицелом. Оказалось, ее зовут Мария, а живет она в деревне за холмом. По-английски она говорила с акцентом, но гораздо лучше, чем большинство парней в нашей роте. И еще она улыбалась. Пока не увидишь такую улыбку, не поймешь, как тебе ее не хватало. Я пытался вспомнить и не мог, когда же я в последний раз видел улыбающуюся девушку на сельской дороге.
– Туда нельзя, там все перекрыто. – Ричардс махнул винтовкой в направлении холмов, – Придется вам возвращаться.
– Хорошо, – ответила девушка и спросила, свободна ли западная дорога. Ричардс сказал, что свободна. – Спасибо! Боже, благослови Америку! – И она повернула обратно.
– Погодите! – крикнул я. – Я вас провожу!
– Ты чего, совсем дурак? – спросил Ричардс.
Я стянул с головы шерстяной подшлемник, плюнул на ладонь, пригладил волосы и повернулся к Ричардсу:
– Да провались все пропадом! Возьму и провожу. – Я чуть не плакал.
Конечно, Ричарде был прав. Покинуть пост – значит дезертировать. Но сейчас я готов был остаток войны провести на гауптвахте, лишь бы пройти с этой девушкой хотя бы пять шагов.
– Ну пожалуйста, отпусти меня! Проси что хочешь!
– Хочу «люгер», – не задумываясь ответил Ричардс.
Я так и знал, что Ричардс его попросит. Он страдал по этому «люгеру», как я – по сухим носкам. Хотел сыну подарок привезти. И это понятно, я сам думал о сыне, которого у меня пока не было, когда покупал пистолет на рынке в Пьетрасанта. За неимением сына я собирался показывать «трофей» девушкам и мерзким племянничкам, когда напьюсь. Я бы сначала притворялся, что не хочу говорить о войне, а потом доставал заржавевший «люгер» из ящика стола и заливал про то, как отобрал пистолет у безумного немца, убившего шестерых моих парней и прострелившего мне ногу. Черный рынок немецких трофеев не выжил бы без таких баек. Отступающие голодные немцы продавали свое сломанное оружие и знаки отличия не менее голодным итальянцам в обмен на хлеб, а итальянцы перепродавали трофеи американцам вроде Ричардса и меня, тем, кому нужны были доказательства собственного героизма.
Только вот «люгер» сыну Ричарде так и не привез. Он умер за шесть дней до отправки домой смертью совсем не героической – в полевом госпитале от заражения крови после удаления аппендикса. Ричарде пошел к врачу жаловаться на боль в животе и температуру, и больше я его не видел. Дебил лейтенант сообщил мне между делом: «Да, кстати, Бендер! Чуть не забыл – Ричарде умер». Последний и лучший из моих друзей, павших в моей войне. А в его войне пусть будет точкой такой эпизод: через год я приехал в Айову, в Сидар-Фоллз, остановил машину у дома с кирпичным крылечком, над которым развевался американский флаг, снял фуражку и позвонил в дверь. Жена Ричардса оказалась толстенькой коротышкой. Я наврал ей, что Ричардс умер с ее именем на устах, – лучшего я придумать не смог. И отдал их пацану коробку с «люгером», сказав, что папа отнял пистолет в бою у немецкого офицера. Я смотрел на рыжие вихры, и мне так хотелось своего собственного сына, чтобы жизнь, которую я уже решил потратить впустую, получила хоть какой-то смысл. И когда этот чудный парнишка спросил меня, храбро ли папа «сражался на фронте», я ответил совершенно искренне: «Твой отец был самым храбрым человеком в мире».
Да, это чистая правда. В тот день, когда я познакомился с девушкой, Ричардс мужественно сказал:
– Иди уж. Не надо мне твоего «люгера». Я тебя прикрою. Только потом расскажешь во всех подробностях.
Вам может показаться, что я только и делаю, что жалуюсь, как нам было страшно. Попробую оправдаться. Вот вам доказательство моей щепетильности: я и не собирался трогать эту девушку. И мне важно было, чтобы Ричарде это понял. Понял, что я бросаю боевой пост не для того, чтобы урвать немножко удовольствия, а чтобы просто пройтись с девушкой по темной дороге, почувствовать себя снова нормальным человеком.
– Ричарде, я ее не трону.
По-моему, он мне поверил, потому что вид у него стал совсем расстроенный.
– Господи! Тогда давай я с ней пойду.
Я похлопал его по плечу, схватил винтовку и припустил вдогонку за девушкой. Она шла довольно быстро. Когда я поравнялся с ней, девушка остановилась на обочине. Сейчас, вблизи, она казалась старше, ей было года двадцать три. Девушка смотрела на меня испуганно. Я решил ее успокоить и пустил в ход свое знание языков:
– Scuzi bella. Fare una passeggiatta, per favore?
Девушка улыбнулась:
– Хорошо, проводите. – Она сбавила шаг и взяла меня под руку. – Но только если перестанете подтираться итальянским.
Ага. Это любовь!
Мария, ее сестра Нина и трое братьев выросли здесь, в поселке. Отец умер в начале войны, а братьев – шестнадцати, пятнадцати и двенадцати лет – призвали на службу. Самого младшего утащили из дома рыть окопы сначала для итальянцев, а потом и для немцев. Мария надеялась, что хоть один из братьев уцелел и находится сейчас на севере, за линией фронта. Хотя надеяться, в общем, было почти не на что. Девушка коротко рассказала, как ее деревню, точно губку, досуха выжал Муссолини. А потом пришел черед партизан. А потом отступавших немцев. В конце концов во всей округе не осталось ни одного мужчины в возрасте от восьми до пятидесяти пяти. Поселок разбомбили, обстреляли и обобрали. Мария ходила в школу при монастыре. Там она выучила английский и, когда пришли американцы, устроилась к ним медсестрой в полевой госпиталь. Иногда она работала неделями подряд, но всегда возвращалась в деревню проведать мать и сестру.
– А ты после войны замуж собираешься? У тебя есть парень? – спросил я.
– Был, только вряд ли он жив. Нет, когда война окончится, я вернусь сюда и буду ухаживать за мамой. У нее ведь теперь ни сыновей, ни мужа. Может, потом, когда ее не станет, попрошу какого-нибудь американца отвезти меня в Нью-Йорк. Буду жить в Эмпайр-стейт-билдинг, покупать мороженое каждый вечер, обжираться в дорогих ресторанах и стану ужасно толстой.
– Хочешь, я тебя в Висконсин отвезу? И толстей там на здоровье.
– А, так ты из Висконсина, – сказала она. – Молочные реки, сырные берега? – Мария махнула рукой, как будто Висконсин лежал совсем близко, буквально за вон той рощей. – Коровы, фермы, Мэдисон, луна над рекой, Беджерс-колледж. Зимой очень холодно, зато летом повсюду разгуливают красивые девчонки с косичками и красными щеками.
Она так про любой штат могла рассказать: каждый американец, лежавший в госпитале, с удовольствием рассказывал ей о своей родине. Многие – перед смертью.
– А в Айдахо огромные озера, высоченные горы и бескрайние леса, а еще там на каждой ферме красивые девчонки с косичками и красными щеками.
– Мне вот пока ни одной девчонки не попалось.
– Ничего, после войны найдешь.
Я сообщил, что после войны хочу написать книгу.
Она подняла голову:
– Какую книгу?
– Роман. Обо всем об этом. Может, даже смешной.
Мария насупилась и сказала, что писать книгу – дело серьезное. Какие уж тут шутки?
– Ты не поняла. Я не буду над вами смеяться. Смешной не в этом смысле.
Она спросила, в каком же тогда, а я не знал, что ей ответить. Из мрака выступили очертания ее деревни, сидевшей на холме, точно кепка на затылке.
– Бывает, что смешно и грустно одновременно. Вот я такой роман напишу.
Мария с любопытством посмотрела на меня, и в этот момент из кустов вылетела то ли птица, то ли летучая мышь и мы вздрогнули. Я обнял Марию за плечи. Не знаю, как это вышло, но вдруг оказалось, что я лежу навзничь в кювете под лимонными деревьями, она лежит сверху, а над нами, точно гири, угрожающе раскачиваются незрелые фрукты. Я целовал ее губы, шею и щеки, а она быстро расстегнула мне штаны и заработала ладошками. Словно специальную армейскую брошюру про то, как это делается, читала. У нее и правда здорово получалось, гораздо лучше, чем у меня самого. Очень скоро я запыхтел, и она прижалась ко мне теснее. Я вдыхал аромат земли, лимонов, ее волос; потом мир куда-то исчез, а Мария чуть отстранилась, чтобы я не запачкал ее платья. Так доярки направляют струю молока. И на все про все ушла минута, Марии даже узел на затылке распускать не пришлось.
– Ну вот и все, – сказала она.
И до сего дня ничего романтичнее, грустнее и ужаснее я не слыхал. «Ну вот и все».
Я заплакал.
– Что случилось? – спросила она.
– У меня ноги болят.
Ничего умнее я не придумал. Понятное дело, ревел я не из-за ног. И даже не от благодарности к Марии и вообще к миру за то, что жив остался. Я плакал, потому что мне стало совершенно ясно: Марии не раз приходилось помогать хамью вроде меня, потому-то она и действовала своими ручками так ловко и нежно.