чтобы продолжать игру.
— Смотри на меня, смотри во все глаза. Как долго ты будешь вспоминать забившуюся в угол девушку, жизнь которой ты так старательно пытался сломать?
В незнакомых чертах лица боли теперь больше, чем злости. Чувство обреченности в них оглушает, а осознание того, что «это» сделала с ним я, наполняет силой. Злодеем может быть каждый, верите? Долгую минуту я чувствую удовлетворение, а потом смотрю на солдата, такого потерянного, разбитого, пусть и возвышающегося надо мной минимум вдвое, и вдруг понимаю, что завтра этот парень может ничего не вспомнить.
Гнев остывает.
Остается лишь досада и чувство обреченности. Ведь выходит, что в этой клетке две жертвы. Если он не заставит Ника вспомнить, отец заставит его самого забыть. А был ли в таком случае выбор?
Я вытираю кровь о плечо, но только сильнее размазываю ее, и начинаю смеяться. Кажется, я загнала собственную логику в угол. Боже, какая же дура. Никакие слова тут уже не помогут.
Громко хлюпаю носом и напоследок бросаю:
— Завтра мы проснемся на соседних кроватях, без памяти и без прошлого, и, может быть, ты даже улыбнешься мне, и мы станем друзьями. Вот ирония. А я так и не узнаю, что это ты разбил мне лицо.
Возможно, скоро я очнусь счастливой, но именно эта Виола, живущая во мне в данную секунду, та, которая впервые держала в руках оружие и нечищеный клубень картофеля, которая прыгала по крышам и спасалась от погони, которая ошиблась в людях минимум трижды, навсегда перестанет существовать. Потому что исчезнут люди, которые были для неё дороги.
«Прости, Ник. Кажется, я не смогу нас спасти».
Но Ник молчит, отрешенно глядя перед собой. Будто заглядывает мне прямиком в душу. Возможно, все еще ищет что-то, на что смог бы опереться, но доверие, такое хрупкое и шаткое, что мы успели построить, я разрушила. Осталось ли между нами что-то, способное убедить его в обратном? Я знаю, что у прежней Виолы были чувства, что могли бы снести любые стены. Но я не она. Увидит ли Ник те же признания в моих глазах? Вряд ли.
— Что тут происходит? — Мой вздох застревает где-то в середине горла, так и не выбравшись наружу, а мир переворачивается вверх ногами, потому что в комнату входит Джесс. — Чего застыл как каменное изваяние? — рявкает он на солдата, сбитого с толку моими пространными речами.
Вот и все. Передышка окончена. Наверняка именно так чувствуют себя лабораторные мыши, знающие, что им не выбраться, а конец близко.
— Отойди, дальше я сам. Максфилд в курсе, — добавляет Джесс, и я понимаю, что смерть твоей девушки от рук родного брата — вот настоящее искусство в уничтожении личности. Отец подстроил всё настолько филигранно, что хочется поаплодировать.
Воспользовавшись заминкой среди парней, я медленно просовываю ноги сквозь кольцо рук, чтобы веревки оказались спереди, а не за спиной. Джесс замечает мой крошечный маневр и делает шаг навстречу.
— Кажется, мы знакомы, Виола? — говорит он.
— Вряд ли, — отвечаю я, решительно глядя ему в глаза. Откуда Лаванту старшему известно о моем существовании, ясно. Вопрос в том, как много он знает.
— Забавно, правда, когда другие осведомлены о тебе лучше, чем ты сама, — произносит он, подходя все ближе.
Теперь я могу отчетливо разглядеть сходство между братьями, которых не так уж много: глаза с небольшим прищуром да волосы цвета вороного крыла. Только виски у Джесса уже прошиты ранней сединой.
— Стипендиат института Лондон Метрополитен, так и не воспользовавшийся грантом. Дважды проходила отбор в команду по гребле, три раза в сборную по волейболу и даже в шахматный клуб, но с треском провалилась. Старалась угодить папочке, видно. Экзамены на отлично, с выпускного класса — председатель литературного общества, волонтер в приюте для собак. Что еще? — щелкает он пальцами, пытаясь вспомнить. — Да, выпустила анонимную газетенку, разоблачившую местного профессора-извращенца, неравнодушного к молоденьким студенткам. Бедняге пришлось уволиться, а вот зачинщиков сего действа так и не нашли, — пожимает плечами Джесс. — Курила травку в клубе Вацио, где тебя задержали, но ты умудрилась замять это дело, не сделав ни одного звонка. Похвально. А не такая уж ты и паинька, морковка, — колкий акцент на последнем слове. — Как же ты сейчас оказалась в таком жалком положении?
— Ты не можешь знать обо мне такие вещи, — заявляю я, решительно поднимаясь на ноги.
Джесс смеется, но его взгляд колет стеклянной крошкой. То, что сочится в нем, можно назвать только одним подходящим словом — неприязнь.
— Мне известно о тебе гораздо больше, чем ты думаешь, — ядовито добавляет он. — И поверь, некоторые вещи я мечтал бы не знать.
Его слова, как гвозди, прибивают меня крепче к стене, заставляя ощущать холод лопатками, но я понимаю: даже такой, насмехающийся, но все же Лавант, лучше, чем бьющий меня по лицу неизвестный парень. Удерживая его взгляд, я пытаюсь освободиться, сжимая пальцы так сильно, как только могу, но веревки стянуты настолько, что оставляют на руках красные полосы.
— Вот этого я делать не советую, — цедит Джесс и бьёт меня по запястьям.
— Джесс, пожалуйста, — вдруг произносит Ник, глядя исподлобья и сцепив перед собой скованные руки. Почему он, в отличие от меня, даже не пытается сопротивляться? А просто сидит, не размыкая пальцы ни на секунду? Смирился? Понимает, что бесполезно?
— Прости, братишка, но ты давно исчерпал кредит доверия, — не поворачиваясь, отвечает Джесс и с силой сжимает мой подбородок, приказывая смотреть ему в глаза. Теперь в них кипит нечто иное. Заставляющее зябко поежиться, но не позволяющее отвернуться или зажмуриться. Чувство, на которое способны многие, но не каждый в состоянии выразить его так точно одним лишь взглядом. Ненависть. Настолько раскалённая, что я чувствую ее кожей.
— Руки убери, — сквозь зубы шиплю я, заранее зная, что мои угрозы на него все равно не подействуют.
Джесс ухмыляется:
— А то что?
«Тебя спасет только хорошая реакция и отсутствие морали».
И я со всей силы бью ногой по его ступне, а потом выше, насколько могу дотянуться, надеясь, что попаду. Джесс шипит и отступает назад. Выражение его лица меняется с недоумевающего на озлобленное. Все в