Старые кости поднялись с постели, чтобы прописать одному – зубной эликсир и мягкую зубную щетку, а другому:
– Бром, батенька мой, бром…
Прощаясь, профессор кряхтел:
– Сорок пять лет практикую, батенька мой, но такого, чтоб двери ломали… Нет, батеньки мои!.. И добро бы с делом пришли… а то… Большевики, что ли?.. То-то!.. Ну, будьте здоровы, батеньки мои…
45
Эрмитаж. На скамьях ситцевая веселая толпа. На эстраде заграничные эксцентрики – синьор Везувио и дон Мадридо. У синьора нос вологодской репкой, у дона – полтавской дулей.
Дон Мадридо ходит колесом по цветистому русскому ковру. Синьор ловит его за шароварину:
– Фи, куды пошель?
– Ми, синьор, до дому…
А в эрмитажном парке пахнет крепким белым грибом. Как-то около забора Есенин нашел две землянички.
Я давно не был в Ленинграде. Так же ли, как и в те чудесные годы, меж торцов Невского вихрявится милая нелепая травка?
Синьора Везувио и дона Мадридо сменила знаменитая русская балерина. Мы смотрим на молодые упругие икры. Носок – подобно копью – вонзен в дощатый пьедестал. А щеки мешочками, и под глазами пятидесятилетняя одутловатость.
Чудесная штука искусство.
Из гнусавого равнодушного рояля человек с усталыми темными веками выколачивает «Лебединое озеро». К нам подошел Жорж Якулов. На нем фиолетовый френч из старых драпри. Он бьет по желтым крагам тоненькой тросточкой. Шикарный человек. С этой же тросточкой в белых перчатках водил свою роту в атаку на немцев. А потом звенел Георгиевскими крестами.
Смотрит Якулов на нас, загадочно прищуря одну маслину. Другая щедро полита провансальским маслом.
– А хотите, с Изадорой Дункан познакомлю?
Есенин даже привскочил со скамьи:
– Где она… где?..
– Здесь… гхе-гхе… замечательная женщина…
Есенин ухватил Якулова за рукав:
– Веди!
И понеслись от Зеркального зала к Зимнему, от Зимнего в Летний, от Летнего к оперетте, от оперетты обратно в парк шаркать глазами по скамьям. Изадоры Дункан не было.
– Черт дери… гхе-гхе… нет… ушла… черт дери.
– Здесь, Жорж, здесь.
И снова от Зеркального к Зимнему, от Зимнего к оперетте, в Летний, в парк.
– Жорж, милый, здесь, здесь.
Я говорю:
– Ты бы, Сережа, ноздрей след понюхал.
– И понюхаю. А ты – пиши в Киев цидульки два раза в день и помалкивай в тряпочку.
Пришлось помалкивать.
Изадоры Дункан не было. Есенин мрачнел и досадовал.
Теперь чудится что-то роковое в той необъяснимой и огромной жажде встречи с женщиной, которую он никогда не видел в лицо и которой суждено было сыграть в его жизни столь крупную, столь печальную и, скажу более, столь губительную роль.
Спешу оговориться: губительность Дункан для Есенина ни в какой степени не умаляет фигуры этой замечательной женщины, большого человека и гениальной актрисы.
<…>
47
Якулов устроил пирушку у себя в студии.
В первом часу ночи приехала Дункан.
Красный хитон, льющийся мягкими складками; красные, с отблеском меди, волосы; большое тело. Ступает легко и мягко.
Она обвела комнату глазами, похожими на блюдца из синего фаянса, и остановила их на Есенине.
Маленький, нежный рот ему улыбнулся.
Изадора легла на диван, а Есенин у ее ног.
Она окунула руку в его кудри и сказала:
– Solotaya gоlоvа!
Было неожиданно, что она, знающая не больше десятка русских слов, знала именно эти два.
Потом поцеловала его в губы.
И вторично ее рот, маленький и красный, как ранка от пули, приятно изломал русские буквы:
– Anguel!
Поцеловала еще раз и сказала:
– Tshort!
В четвертом часу утра Изадора Дункан и Есенин уехали.
Почем-Соль подсел ко мне и стал с последним отчаянием набрасывать план «спасения Вятки».
– Увезу его…
– Не поедет…
– В Персию…
– Разве что в Персию…
От Якулова ушли на заре. По пустынной улице шагали с грустными сердцами.
48
На другой день мы отправились к Дункан.
Пречистенка. Балашовский особняк. Тяжелые мраморные лестницы, комнаты в «стилях»: ампировские – похожи на залы московских ресторанов, излюбленных купечеством, мавританские – на Сандуновские бани. В зимнем саду – дохлые кактусы и унылые пальмы. Кактусы и пальмы так же несчастны и грустны, как тощие звери в железных клетках зоологического парка.
Мебель грузная, в золоте. Парча, штоф, бархат.
В комнате Изадоры Дункан на креслах, диванах, столах – французские легкие ткани, венецианские платки, русский пестрый ситец.
Из сундуков вытащено все, чем можно прикрыть бесстыдство, дурной вкус, дурную роскошь.
Изадора нежно улыбнулась и, собирая морщинки на носу, говорит:
– C’est Balachoff… ploho chambre… [комната (фр.)] ploho… Isadora
fichu [косынка (фр.)] chale… achetra [она купит (фр.)] mnogo, mnogo ruska châle…
На полу волосяные тюфячки, подушки, матрацы, покрытые коврами и мехом.
Люстры затянуты красным шелком. Изадора не любит белого электричества. Говорят, что ей больше пятидесяти лет.
На столике, перед кроватью, большой портрет Гордона Крега.
Есенин берет его и пристально рассматривает. Потом будто выпивает свои сухие, слегка потрескавшиеся губы.
– Твой муж?
– Qu’est-ce que c’est mouje?
– Mari… epoux.. [муж, супруг (фр.)]
– Oui, mari… bil… Kreg pioho mouje, pioho man… Kreg pichet, pichet, travaillait [работал (фр.)], travaillait… pioho mou-je… Kreg genie [гений (фр.)].
Есенин тычет себя пальцем в грудь.
– И я гений!.. Есенин гений… Гений – я!.. Есенин – гений, а Крег – дрянь!
И, скроив презрительную гримасу, он сует портрет Крега под кипу нот и старых журналов.
– Адьу!
Изадора в восторге:
– Adieu.
И делает мягкий прощальный жест.
– А теперь, Изадора, – и Есенин пригибает бровь, – танцуй… Понимаешь, Изадора?.. Нам танцуй!
Он чувствует себя Иродом, требующим танец у Саломеи.
– Tansoui?.. Bon! [хорошо (фр.)]!
Дункан надевает есенинские кепи и пиджак. Музыка чувственная, незнакомая, беспокоящая.
Апаш – Изадора Дункан. Женщина – шарф.
Страшный и прекрасный танец.
Узкое розовое тело шарфа извивается в ее руках. Она ломает ему хребет, судорожными пальцами сдавливает горло. Беспощадно и трагически свисает круглая шелковая голова ткани.
Дункан кончила танец, распластав на ковре судорожно вытянувшийся труп своего призрачного партнера.
Есенин впоследствии стал ее господином, ее повелителем. Она, как собака, целовала руку, которую он заносил для удара, и глаза, в которых чаще, чем любовь, горела ненависть к ней.
И все-таки он был только партнером, похожим на тот кусок розовой материи – безвольный и трагический.
Она танцевала.
Она вела танец.
49
А нам приятель Саша Сахаров, завзятый частушечник, уже горланил:
Толя ходит неумыт,А Сережа чистенький —Потому Сережа спитС Дуней на Пречистенке.
Нехорошая кутерьма захлестнула дни.
Розовый полусумрак. С мягких больших плеч Изадоры стекают легкие складки красноватого шелка.
Есенин сует Почем-Соли четвертаковый детский музыкальный ящичек.
– Крути, Мишук, а я буду кренделя выделывать.
Почем-Соль крутит проволочную ручку. Ящик скрипит «Барыню».
Ба-а-а-а-рыня, барыня-а!Сударыня барыня-а!
Скинув лаковые башмаки, босыми ногами на пушистых французских коврах Есенин «выделывает кренделя».
Дункан смотрит на него влюбленными синими фаянсовыми блюдцами.
– C’est la Russie… ça c’est la Russie…
Ходуном ходят на столе стаканы, расплескивая теплое шампанское.
Вертуном крутятся есенинские желтые пятки.
– Mitschatelno!
Есенин останавливается. На побледневшем лбу крупные, холодные капли. Глаза тоже как холодные, крупные, почти бесцветные злые капли.
– Изадора, сигарет!
Дункан подает Есенину папиросу.
– Шампань!
И она идет за шампанским.
Есенин выпивает залпом стакан и тут же наливает до краев второй.
Дункан завязывает вокруг его шеи свои нежные и слишком мягкие руки.
На синие фаянсовые блюдца будто проливается чай, разбавленный молоком.
Она шепчет:
– Essenin krepkii!.. Oschegne krepkii.
Таких ночей стало тридцать в месяц.
Как-то я попросил у Изадоры Дункан воды.
– Qu’est-ce que c’est «vodi»?
– L’eau.
– L’eau?
Изадора Дункан говорит, что она забыла, когда последний раз пила «l’eau».
Шампань, коньяк, водка.
В начале зимы Почем-Соль должен был уехать на Кавказ. Стали обдумывать, как вытащить из Москвы Есенина. Соблазняли и соблазнили Персией.
На го`ре Есенин опоздал к поезду.
Почем-Соль пожертвовал Левой в инженерской фуражке.
После третьего звонка беднягу высадили из вагона с тем, чтобы, захватив Есенина, догонял вместе с ним вагон в Ростове.
Выбрались они дней через семь.
Из Ростова я получил открытку:
Милый Толя. Черт бы тебя побрал за то, что ты меня вляпал во всю эту историю.