Не менее он поражал возникшей говорливостью, желанием постоянно шутить.
– Трофим! – задирал он Бубнова. – Тебе тоже не грех мою линию продолжить.
– Смотря, в каком деле, – откликался Бубнов, не чувствуя подвоха.
– В самом важном. Дочке моей скоро жених спонадобится, давай успевай и сладим.
Бубнов кряхтел осуждающе:
– Один серьезный мужик был в деревне, и тот спортился. Вот оно, когда не по Сеньке шапка, пшик авторитету.
Горшок-младший хохотал, глядя на них, столь притворно ершистых, занозистых, становился на сторону пилорамщика:
– Не юли, дядька Трофим! Я бы тоже, да не с кем.
– Девок ему мало – сучку корявому! – оставаясь добродушным и удалым, хмыкал Савелий Игнатьевич.
– Они к тебе льнут, на нас ноль внимания.
– Сами вы, как погляжу, нолики без палочек, – молодо гудел Савелий Игнатьевич и говорил, говорил о всякой пустяковине, откуда слова находились. В груди его гудело празднично и победно, доченька его ненаглядная, Варюха-кроха, виделась эдакой распрекрасной букашкой, и никак он ее, дорогое свое человечище, не мог представить ничего не значащим ноликом.
Думал он и о Надьке с Ленькой. Сообщение, что Ленька в Хабаровск не уехал, а зацепился в Славгороде, всерьез возмечтал об учебе, встретил бурно, подначивал Варвару ее беспокойными снами. Понимая, что с малым ребенком ей не ускочить к сыну, сдержанно успокаивал: «Ну-к што, меньше волнений, схочет, сам объявится, не за тридевять земель. Натура така. У него сложна натура, потерпи». И сам не ехал, не считая нужным беспокоить парня и веря в его самостоятельность.
Конечно же, на особицу думалось и о Надежде. Не так, разумеется, как о Варюхе-маленькой, не с тем тающим умилением, так ведь и Надька была совсем не та, что народившаяся дочка.
Размашисто вышагивая с Надькой темным переулком, он снова вспомнил дневной разговор с Трофимом и рассмеялся, представив падчерицу барахтающейся в постели с малышкой. Самозабвенно целующей розовое пузцо девочке и вскрикивающей непосредственно: «Прям, с ума с ней сойдешь, какая сладенькая она у нас! Прям, сладенькая-пресладенькая, никаких конфеток не надо».
«Да как – нихто? – укорил он будто пилорамщиков. – Ноли вам без палочек! Поболе бы всем разных таких ноликов, оно земле поспокойне».
Надька таращилась на него снизу вверх, тараторила и тарахтела о чем-то, не достигающим сознания. Потом показала на себя, всю белую. Оказывается, и он был белый, и начал поспешно отряхиваться, недоумевая, когда же так обсыпало опилками.
Но это белое было холодным, тающим под рукой, на опилки не походило.
Падало, падало. Кружилось.
Надькин голос звенел радостно:
– Снег! Снег пошел, неужели не видишь?
Падал крупный густой снег.
3
Не по-сибирски мягкой выдалась эта зима, почти безветренной. Морозы не ощущались до середины января: придавит на денек-другой и отпустит, прижмет, звонче накатив звуки, и ослабит жгучую удавку. Сани привычно поскрипывали. Хрустел снежок под валенками на доярках, встающих ни свет ни заря, чтобы успеть на дойку и не получить нагоняя – деревенская жизнь, как вековая телега: и разваливаться не разваливается, как-то склепана, вроде бы, не серьезно, а раздернешь на половины – пес его знает как получается, но держится, цепляясь одна за другую. Особенно зимой, по утрам, когда морозец покрепче, похрустывает с особой пронзительностью и держится, главное, что-то за что-то цепляется, как утопающий за соломинку.
Катится, катится изо дня в день да из года в год, переходит из столетия в столетие под звонкие взрывы петард и прочих ярких огней праздничных столичных салютов, забредая, словно бы по ошибке в забытые деревенские проулки, умеющие страдать, плакать, радоваться наперекор судьбе и человеческому бесстыдству в отношении к деревне.
Жизнь – она жизнь, похожая на кривые проселки. Она в одной стороне, мужичек на другой – у дороги тоже ведь две колеи, а житель глубинки – скотинка приспособленческая, что с ним случился, когда вся Советская власть за него грудью, знай, сселяет да переселят под зорким оком партийных вожаком, заботится день и ночь о чем угодно, только не о зарплате!
А зиме наплевать; снег падал ровно, и его было много.
У магазина, опечатанного с Октябрьских – прогорела все ж Валюха и, разумеется, не без помощи Тарзанки, передавала дела Катьке Дружкиной, – толпились бабы. Из-за Катьки Андриан Изотович полаялся с председателем рабкоопа, который наотрез воспротивился направлять молодого специалиста на малоприбыльную точку. Но Андриан Изотович настоял: наша, нами направлялась на учебу, нам и отдавайте. Теперь вся деревня, вернее, женская ее половина, изнемогая в известных муках, ожидала Катькиного боевого крещении за прилавком. Каждой бабе непременно нужно было стать первой покупательницей, каждой хотелось увидеть собственными глазами, чему выучили местную деваху в той хитрой торгашеской школе: Маевка не меняла главных привычек, все те же людские страсти, прежнее недоверие, что за пределами им недоступного.
Да и что с ними сделается, с этими, въевшимися, подобно рже в железо, страстями-обычаями, если родились они раньше ныне живущих на земле и способны пережить еще не одно поколение!
Свершилось, отворила Катька дверь. Длинноногая, прям, лупастое диво с экрана, в белом халатике. Подросла за год учебы в Барнауле на целую голову. Личиком проста, уж не в мать с ломучими бровями, улыбкой приветлива, но не игрушка вам, не кукла, поимейте это ввиду сразу. Изяществом души да тонким обращением, прям, так и дышит на расстоянии.
– Проходите, женщины. Линолеум задрался, не запнитесь, пожалуйста.
Какой там задранный линолеум! Этим бабам, вынесшим на своих крутых плечах издевательства Советской власти, начиная с обобществления скота и палочек-трудодней, любая загнутая жесть нипочем, всюду пройдут, любую дверь на себе вынесут.
И прошли, а Катька на улке осталась. Стояла, растерянно хлопая глазами.
– Ты че же такая недоклепанная, Екатерина! – Камышиха вылезала обратно, потная, разгоряченная давкой – не сумела в первый ряд пробиться. – Давай, разгребай за мной посмелее, теперь – только на танке. – И закричала, не жалея голосовых связок: – Бесстыжие, лишь бы самим! Будет она с вами чикаться, закроет щас, тогда дойдем, может быть. Ну-ка! Ну-ка, подбери маленько брюхо-то! Разъелись они за зиму, прям, по полному центнеру, как из откормочника Таисии. Ты где, Катюха? Не отставай, я тебе не участковый с наганом.
Пробилась, подняла доску прилавка, впустила Катьку:
– Взвесь-ка мне, Катерина, сахарку с килограммчик.
– Вот сатана, не Камышиха! – восхищались Елькиной находчивости – Отколет номер похлеще, чем в цирке.
– Участко-овый! Уж эта, не хуже Настюхи, последней никогда не будет.
– Настюхи нет – ее счастье! Была бы Настюха, еще не известно!
Выждав, пока голоса приутихнут, Катька сказала, взрозовев слегка:
– Помню, в клубе когда-то толкались, в кино лезли… Ну, хорошо, разве?
– Гли-ко ты на нее!
– Катька, что ли, порядок наводит?
– Э-ээ, молодуха незасватанная! Ты торговать явилась или лекцию читать? Адресом случайно не ошиблась?
На шумливых дружно прикрикнули Таисия и Хомутиха. Смолкнув ненадолго, толпа снова загудела. Уже чинно, степенно.
Катька взвешивала добросовестно, аккуратно, что сразу бросилось в глаза; ей бесхитростно подсказывали:
– Не морочь ты голову своими граммами, смелей давай, Катя.
Катька смущалась:
– Я задержусь, если что, не волнуйтесь.
– Мы за тебя волнуемся, не за себя, у тебя-то пшик выйдет, а не торговля. Уж если у Валюхи на две тыщи…
– Не учи, сама научится.
– А-аа, все одно смелее, Кать! В речке купаться да не напиться.
Катька совсем успокоилась. Руки ее замелькали проворней.
4
Очередь не заканчивалась; потоптавшись в магазине у Катьки и не сделав покупки, Нюрка вдруг домой сорвалась. Ненадолго скрылась в пригоне и снова вылезла на божий свет среди суметов, вознесшихся до звездного неба, полезла пологим сугробом к дедке.
– Да помоги ты мне с ними, дедуля добренький, навовсе измучилась! – затараторила, наваливаясь на косяк, тяжело дыша.
Торчащие из рукавов фуфайки-маломерки крупные руки ее были красными от холода, мокрыми. И коротенькие резиновые сапожки на толстых ногах были мокрыми, унавоженными: обзаведясь домом и хозяйством, развела Нюрка птицу, овечек, откармливала боровка. Не узнать было Нюрку, куда подевалась былая беспечность. Более того, живое, оно живое и есть, бекая, хрюкая, кудахча, жрать просит. Не сумев заранее запастись кормами, конторская уборщица нахальненько потаскивала с фермы комбикорма, обхаживала Игнашу Каурова, который, едва не с рождения при складах, при токе, отходах, зерне. Но с Игнашей у нее выгорело лишь однажды, Игнаша самолично завалил в тракторную тележку Симакова полнехонький куль отборной пшенички, подмигнул: «доставь Нюрке, услужить просила девка». Василий было заартачился: если Изотыч прихватит с ворованным… Но Игнаша – натура широкая, не от себя кусок отрывает, на другой мешок указал: