графом, щадя свою супругу, жаждал крови своего бывшего друга, желая наказать его за дерзость. Не проходило и дня, чтобы мы не получали какого-либо анонимного письма, предупреждающего нас об опасности, и наши слуги то и дело докладывали нам, что каждый вечер рядом с нашим домом слоняются закутанные в плащи незнакомцы, которые, очевидно, что-то выслеживают. Мы достаточно знали обычаи страны, чтобы сознавать угрожавшую нам опасность, однако существование венецианской полиции[269] было залогом того, что на нас не посмеют напасть открыто. В броне и вооруженные, выходили мы ежедневно без страха, но остерегались узких переулков и всегда возвращались домой до наступления сумерек.
Однажды под вечер мы находились в одной кофейне на площади Святого Марка; день был теплым и солнечным, и я приказал, чтобы принесли заказанный мной шербет[270] на террасу, где мы удобно расположились на скамейках. Прошло довольно много времени, прежде чем в дверях показался слуга. Но поскольку сутолока перед входом и в зале была неописуема, я извинил его нерасторопность слишком большим количеством посетителей. Ему удалось протиснуться к нам с превеликим трудом. Он нес мороженое на тарелке и хотел уже нам его подать, как вдруг попавшийся ему на дороге человек в зеленом плаще и надвинутой на лоб шляпе поскользнулся и упал, задев поднос с мороженым. Тарелка упала, и мороженое вывалилось на пол.
Хоть незнакомец и сделал вид, что все случилось невзначай, мы поняли, что он действовал намеренно. Граф, будучи необыкновенно вспыльчивого темперамента, почел происшедшее за оскорбление и хотел напасть на обидчика, но, крепко уцепившись за его плащ, я прошипел ему на ухо:
— Ради Бога! Вспомните, мы в Венеции!
Граф недавно купил красивую собаку, которую обычно брал с собой. Песик, лежавший у наших ног, стал слизывать упавшее на пол мороженое. Граф, у которого кипело в груди, отпихнул его ногой. Потом он поднялся с неохотой и сказал, что уже поздно и самое время возвращаться домой.
Я сопроводил его. Но его мучила жажда, и мы зашли в другую кофейню, чтобы выпить лимонада. Тем временем я заметил, что собака делает дикие прыжки, затем она принялась визжать и наконец упала замертво на ближайшем углу. Граф, который очень любил собаку, был весьма озабочен ее состоянием; он попытался ее поднять и отнести домой. Не прошли мы и двадцати шагов, как собака перестала скулить и застыла. Граф разрыдался и швырнул ее в канал.
— Это был сильный яд, маркиз, — сказал он.
— Очень сильный, — ответил я и с содроганием закутался в плащ.
Когда мы добрались до моста Санти-Джованни-э-Паоло[271], от которого нам оставалось пройти всего несколько шагов до нашего дома, мы услышали пронзительный свист на другом берегу. Сумерки уже почти перешли в ночь, и ни на канале, ни на улицах не было видно ни души. Я, едва заслышав свист, вытащил шпагу, граф сделал то же, и мы сняли плащи, чтобы в случае нападения иметь руки свободными. В левой руке у меня был кинжал, которым я довольно сносно парировал.
Едва мы перешли мост, как трое закутанных мужчин выбежали из бокового переулка и присоединились к четвертому, который, возможно, подкарауливал нас, стоя у парапета. Завязалась неравная борьба, но мы бодрились. Граф был превосходный фехтовальщик, у меня была весьма крепкая рука, и нам удалось обезопасить тыл.
Когда нападавшие с боевым кличем «Смерть, смерть!» ринулись на нас со своими длинными шпагами, мы прислонились к церковной стене. Я швырнул первому, кто бросился на меня, плащ в лицо и, пока противник из него выпутывался, проткнул его насквозь. Вытаскивая шпагу, я почувствовал укол в левое плечо и выронил кинжал, чтобы удержать шпагу противника, но он с такой силой выдернул ее у меня из руки, что порезал мне пальцы.
Когда граф также ранил одного из нападавших, силы наши сравнялись. Так как моя рана в плече тут же начала с силой печь, я подумал, что шпага была отравленной, и, готовый к близкой смерти, впал в неописуемую ярость. Однако три наши противника были не обыкновенными разбойниками, но опытными и хладнокровными фехтовальщиками. Я потерял много крови, и граф исчерпал все свои силы, как вдруг двое неизвестных с громким криком поспешили к нам и напали на разбойников с тыла. Отражая нападения со всех сторон, те почли за лучшее прекратить борьбу и вновь скрылись в боковом переулке. Один из наших спасителей тут же исчез с поля сражения, не дожидаясь благодарности. Другой, казалось, был сильно ранен и едва поспевал за ним. Они были одеты в красные мундиры. На все вопросы, которые мы им задавали, на все выражения благодарности они не отвечали ни слова. Взяв раненого, мы отнесли его к нам в дом. Было странно слышать, как часто он всхлипывает. Граф вновь спросил, не причиняет ли ему боль раненая рука. Никакого ответа. Его спутник также казался немым и шел задумчиво, с опущенной головой рядом с нами.
Когда нам открыли, слуги спустились со светильниками вниз по лестнице. С трудом донесли мы раненого до комнаты; сознание уже покинуло его. Пока мы послали за хирургом, я позволил перевязать себе рану, которая была нетяжелой, и так как я не чувствовал никакой боли, граф решил помочь нашим спасителям освободиться от верхней одежды. Он приблизился со светильником, снял с одного из них широкополую шляпу, и я услышал, как он выронил светильник из рук. Все застыли в безмолвии. Я в испуге обернулся. Граф лежал без чувств у ног раненого; тот, опустив голову, одной рукой обнимал его. Я хотел прийти на помощь. Стоящая рядом со мной фигура пала к моим ногам, обняв колени. Я не успел взглянуть ей в лицо, но мое бьющееся сердце узнало ее.
— Ах, Аделаида, ты вернулась ко мне?
Больше я ничего не мог сказать. Я поднял Аделаиду и подвел ее к графу, мы вместе обняли Каролину.
— Видишь, Карлос, — сказала моя божественная жена, — ты еще не потерял своего Гения.
Здесь наконец я прощаюсь[272] со своими друзьями. Вспомните ли вы обо мне, когда случаи вашей жизни покажутся вам схожими с происшествиями из моей? Не потому, что судьба, исчерпав себя в моей истории, стала бы повторяться в вашей, но потому, что обстоятельства, сопутствующие чувствительным душам, при разности места порой совпадают. Я бы желал, чтобы жизнь всякого могла походить на мою тем, что несчастье в ней обернулось бы наконец таким великим счастьем, которое не