В этом крохотном шедевре предстают как бы в миниатюре все основные темы творчества Набокова: и волшебный ковер-самолет для полетов в мечту, и эксцентрик с всепожирающими глазами, и озлобленные вульгарные слепцы. Не обошлось и без романтического вкрапления, навеянного, видимо, «Taugennichts» Эйхендорфа, гонимого заплесневевшими в своей косности обывателями. Одержимый шахматами Лужин, забавный, обаятельный Пнин, преувеличенно гротескный Цинциннат, приглашенный на казнь, любовник Лолиты Гумберт и другие — все они из породы романтиков-мечтателей, наделенных художественной зрячестью. Их кругозор может быть как необычайно широк (Гумберт), так и весьма и весьма ограничен — например, шахматной доской (Лужин), или печатным текстом (Пнин), или стенами тюрьмы (Цинциннат), — но у каждого из них есть свой собственный мир, в котором они чувствуют себя как рыба в воде.
Кто он, любовник Лолиты Гумберт? В новом аду, провозвестниками которого были Данте и Достоевский, в аду XX века, в мире, где погибли и Бог и человек, где нет места раскаянию, ибо понятие греха более не существует, в этом либеральном и цивилизованном аду Гумберт вдруг осознает, что любит нимфетку больше, чем самого себя, как когда-то Данте боготворил Беатриче, а Отелло обожал Дездемону. В финале Гумберт создает собственный кодекс добра и зла. Он, безусловно, злодей и в конце романа сам вынесет себе приговор. Но не это главное. Он поэт-романтик, однажды воскликнувший: «О, Лолита моя, все, что могу теперь, это играть словами!» В этом возгласе сосредоточено набоковское чувство пространства с Лолитой в центре, окруженной тысячами прихотливо выписанных деталей, будь то тропы, фигуры речи или иные художественные приемы. Мы восхищаемся, глядя на гумбертовские колени, «как отражение колен в зыбкой воде», или неверную, ускользающую серебристую гладь воды, или дешевые, но бесценные безделушки, подаренные любовником своей юной inamorata. Во всех этих наблюдениях больше экзистенционального, нежели в самом Гумберте с Лолитой.
Набоков наделяет своим видением мира то рассказчика, то других героев, заставляя читателя замирать в восхищенном изумлении. Он великолепен, но принимать его можно гомеопатическими дозами. Набоков исповедует принцип наслаждения жизнью, вернее, теми ее гранями, которые достойны художественного воплощения. Лолита, спору нет, очаровательна, бабочки тоже. Но и Пнин ни в чем им не уступает. <…>
Сюжетные линии у Набокова строятся на традиционной основе, но главное для него не сюжет как таковой, а стиль, сотканный из метафор, каламбуров, игры слов, аллитераций. Неленивые студенты находят их буквально пригоршнями. <…>
На обоих языках Набоков вслед за Гоголем последовательно доказывает, что магия искусства может из кучи мусора создать великолепную жемчужину. Мелочи — деревянная коробка из-под гвоздей, сера, изюм, мыло, вазочка с засохшими сладостями — подвергаются чудесным превращениям. Гоголь и Набоков делают эти образы предметов выпуклыми и самостоятельными, отсекая все лишнее и выдергивая их из привычного окружения. Мы видим все словно через увеличительное стекло.
Неустанные попытки критиков найти в книгах Набокова кафкианские мотивы заранее обречены на неуспех. Доказательство тому — то же «Приглашение на казнь», где трагедийная ситуация преподносится в совершенно ином ключе. Там, где Кафка корчится от боли, Набоков корчит рожи. Его сюрреализм напоминает Льюиса Кэрролла. Эпилог из «Приглашения…», когда Цинциннат понимает, что этот нелепый маскарад с казнью просто невероятен, напоминает ситуацию с Алисой, оказавшейся в карточном королевстве:
— Вы ведь всего-навсего колода карт. Кому вы страшны?! Королева воскликнула:
— Отрубите ей голову! Отрубите!
— Чепуха! — сказала громко и решительно Алиса, и королева замолчала.
Словно последовав совету храброй девочки, Цинциннат понимает, что казнь — это какой-то бред, и уходит со страниц романа в мир неведомый, но правдивый.
Неистребимая, ненасытная жажда жизни Набокова имеет свои отличительные черты. Только по степени ее остроты писателя можно уподобить таким влюбленным в жизнь фигурам, как Шекспир или Руперт Брук, Толстой или молодой Леонид Леонов.
Его жадное до жизни зрение в немалой степени развивалось под влиянием среды, окружения, в котором рос маленький Набоков, хотя жизнь в эмиграции, на чужбине также наложила свой отпечаток на мировосприятие писателя. В семьях русского дворянства, будь то зажиточные фамилии («Другие берега») или помещики победнее («Жизнь Арсеньева» И. Бунина), сызмальства прививались творческий подход к жизни и умение свободно парить в мире фантазии. Набоковы умели получать удовольствие равно как от ловли бабочек или похода за грибами, так и от семейного ужина в саду или светского обеда. Сейчас у людей больше времени для праздности. Количество выходных неимоверно увеличилось. Но как убого, уныло и бездарно они проходят! Выбор развлечений ограничен, для полета фантазии просто нет места: судите сами, кроме телевизора, садоводства, походов по магазинам и катания на автомобиле ничего не осталось. Кажется, еще Адам Смит сказал, что общество процветающих и просвещенных плебеев будущего еще позавидует изысканным развлечениям канувших в прошлое аристократов. Увы, до этого пока не дошло. Набоков рос в сгинувшую эпоху дилетантов-любителей, мягких, интеллигентных русских помещиков. По мнению Набокова, их дети обладали обостренной восприимчивостью и хорошей памятью.
«И вот еще соображение: сдается мне, что в смысле этого раннего набирания мира русские дети моего поколения и круга одарены были восприимчивостью поистине гениальной, точно судьба в предвидении катастрофы, которой предстояло убрать сразу и навсегда прелестную декорацию, честно пыталась возместить будущую потерю, наделяя их души и тем, что по годам им еще не причиталось. Когда же все запасы и заготовки были сделаны, гениальность исчезла».
За исключением Набокова и, может, еще горстки его сверстников, эти вундеркинды со временем превратились в личностей по большей части бесцветных.
Набоков стоит особняком от своих предшественников — выходцев из дворянской среды, создававших литературу, в основе которой лежали общечеловеческие ценности. Дореволюционная русская литература была самой отзывчивой, самой ангажированной. Я имею в виду великие произведения патриция Толстого или плебея Достоевского. Большинство их пророчеств были туманны или не сбылись. Но их попытки найти смысл жизни представляют куда больший интерес, нежели сами проповеди. Толстой хотел постичь конечную тайну жизни, проникнуть в тайну бытия: почему юный Петя Ростов должен погибнуть после того как, лежа на повозке и внимая мелодиям летней ночи, он изведал абсолютное счастье? Почему чистые сердцем обречены умирать, не успев вкусить всех прелестей жизни? («Война и мир»). Пушкин, никогда не рвавшийся в благодетели человечества, верноподданно служил идее. Г. Федотов, называя Пушкина певцом противоборствующих реальностей{224} — Империи и Свободы, — равно милых его сердцу, подчеркивал, что именно это противостояние было неисчерпаемым источником его вдохновения. Хотя Пушкина занимали и более конкретные проблемы: например, найти такую литературную идиому, которая бы отражала, с одной стороны, врожденную творческую суть русской натуры, а с другой, — идеи и чаяния, заимствованные у Западной Европы.
Толстой, Пушкин и многие другие предшественники Набокова — все они были крайне политизированны; они остро чувствовали свой долг как перед человечеством, так и перед Отчизной. Набоков же, последний русский писатель-дворянин, не ощущает себя ничьим должником и признает лишь обязательства перед Творчеством. Набоков не разделял беспокойства, которое, если верить Хайдеггеру, доказывает, что мы ходим по краю пропасти. Ночные кошмары в «Приглашении…» — лишь часть игры. Бессмертная любовь талантливого искусителя и убийцы (Гумберт в «Лолите») — тоже игра. «Зло есть норма», и, хочется добавить, зло есть игра. Но умение Набокова восхищаться витающими в пространстве предметами и воплощать их на бумаге посредством символов и составляет его гениальность и мастерство.
Что побуждает писателя с головой погружаться в феерическое исследование вселенной? Вот его собственный ответ: «Я должен проделать молниеносный инвентарь мира, сделать все пространство и время соучастниками в моем смертном чувстве любви, дабы, как боль, смертность унять и помочь себе в борьбе с глупостью и ужасом этого унизительного положения, в котором я, человек, мог развить в себе бесконечность чувства и мысли при конечности существования».
Борьба со смертью — это не больше и не меньше, чем борьба со смертью, которая тем острей, чем напряженней, насыщенней человеческая жизнь, строго ограниченная временем и пространством.