Во всех этих комментариях затрагивается одна нравственная тема, которую я надеялся найти и которая сразу же попалась мне на глаза, когда я впервые открыл книгу. Книга открылась на странице, где дана фоторепродукция двух страниц набоковского издания «Холодного дома» с указанием характерных черт романа. На каждой из них Набоков написал свою оценку их по моральной шкале: от злых до добрых и очень добрых. Некоторые места заслужили такие оценки, как «ноль», «фальшь» или «плохо». Этот анализ очень важен, ибо его необходимо применять всякому при чтении романов самого Набокова. Гумберт, к примеру, плохой, но так как в «Лолите» все гораздо хуже его, то он кажется хорошим, хотя это не более чем иллюзия. Эти две страницы из «Холодного дома» и множество других примеров в лекциях четко определяют высокие этические стандарты Набокова, его моральную ответственность (даже перед лицом того, что он называл «иррациональной верой в человеческую доброту») и его настойчивые попутные советы читателям держаться в стороне от зла и уродств, существующих в этом мире.
Charles Stanley Ross // Modern Fiction Studies. 1981-82. Vol. 27. № 4. P. 737–739
(перевод А. Голова).
Энн Фридман
Читая вместе с Набоковым
Перед нами книга, полная причудливых суждений и радостных открытий, которую мы никак не предполагали получить в ее нынешнем виде. Фредсон Бауэрс, который в сотрудничестве с женой и сыном Владимира Набокова выпустил первый том набоковских лекций по литературе, любовно выбрал из заметок великого мастера его своеобразные отзывы о Тургеневе, Достоевском, Толстом, Чехове и Горьком, размышления о пошлости, искусстве перевода и хороших читателях. (Сюда входит и раздел о Гоголе, взятый из книги 1944 г. «Николай Гоголь».) Заключительные страницы читаются с упоением: авторская зоркость и вспышки остроумия воскресают на глазах. Студенты, слушавшие эти лекции в Уэлслейском и Корнеллском университетах в 1940-е и 1950-е гг., могут разделить свою радость с читателями, чей восторг перед его романами помог Набокову исчезнуть с американской сцены и покинуть пределы страны.
Огромное удовольствие в этих лекциях получаешь от неиссякаемой игры набоковского ума и блесток — его любимое слово применительно к другим писателям — словесного мастерства: творчество Толстого «отличает хищная сила», чеховская Муза «всегда одета в будничное платье», «русская проза удивительно ладно уместилась в круглой амфоре прошлого столетия, а на нынешнее остался лишь кувшинчик для снятых сливок». В причудливой манере, напоминающей стиль Андрея Синявского (тоже написавшего книгу о Пушкине и Гоголе), Набоков говорит о писателях так, что они начинают напоминать героев из его романов: «Когда Тургенев принимается говорить о пейзаже, видно, как он озабочен отглаженностью брючных складок своей фразы; закинув ногу на ногу, он украдкой поглядывает на цвет носков».
Отрывки, которые он восхищенно цитирует — иные из них чрезвычайно пространны, — сияют набоковским блеском, поскольку он или переделал, или улучшил переводы. Живость языка окажет неоценимую услугу тем, кто не знает русского. Равно как и авторские замечания к оригинальному тексту.
Авторитет Набокова-профессора связан с его личностью. Он пускает в ход личные воспоминания и делает краткие экскурсы в историю — например, говоря о толстовском изображении высшего общества, добавляет, что до революции к этому обществу принадлежала и его семья.
В лекции об «Анне Карениной», занимающей центральное место в книге, он и сам почти входит в этот роман. Настаивая на том, что Стива Облонский — что-то вроде конферансье в романе, Набоков тем не менее берет на себя роль рассказчика: обращает внимание студентов на отдельные места, знакомит их с железнодорожными вагонами первого класса, с часовщиками, раз в неделю заводящими часы, с сортами устриц, цветами в дамских прическах и предпочитает бальные платья из бархата. Заметки и комментарии не равноценны (схема железнодорожного вагона, признаюсь, меня нисколько не увлекла) — но все они помогают представить мир, совершенно не похожий на наш. Поэтому «Лекции» — ценный вклад в диалог культур. (Разумеется, Набоков чувствовал себя свободно и в той культуре, на чей язык он переводил, — слово mouseman, которым он назвал героя «Записок из подполья», предназначено для американцев.)
Набокову пригодились и семейные воспоминания, приближающие к нам русских писателей: один из его предков был начальником Петропавловской крепости, когда там сидел Достоевский; Набоков знал писателя, женившегося на возлюбленной Достоевского, и однажды вместе с отцом повстречал на улице Толстого. Такими рассказами Набоков отучал студентов от подобострастного преклонения и подчеркивал, что писатели — такие же смертные, только способные создавать бессмертную прозу. Поэтому он свободно острил, а порой даже бывал груб и несправедлив. Достоевского он попросту игнорирует: «Я равнодушен как к музыке, так, увы, и к Достоевскому-пророку». Набоков не скрывает своего желания «развенчать» Достоевского. Горький, по его мнению, вообще ниже всякой критики: «Бедняга учился, совершенствовал свой стиль». Зато биографии этих писателей — лучшие в книге.
Набоков невольно акцентирует свое авторское «я» — не тем, что отклоняется от темы, а самим тоном и небрежными поучениями о том, что следует ценить в литературе и какое место занимает в ней он. Его критерий («я смотрю на литературу… как на явление мирового искусства и проявление личного таланта») чаще всего задан: «как вы знаете, я не выношу вульгарного „интереса к человеку“… и ни один биограф даже краем глаза не посмеет заглянуть в мою личную жизнь». И его студенты всегда должны помнить, что его истинное призвание — художественная литература.
Опытным глазом профессионала Набоков подмечает промахи своих предшественников, начиная от неумелых тургеневских описаний базаровской коллекции жуков и кончая забытой пепельницей, которой Смердяков убил отца в «Братьях Карамазовых». Точно так же он с большим искусством подмечает «прелестные художественные мазки», которые он так любил: воспалившийся Феничкин глаз в «Отцах и детях» или миг, когда Гуров видит собачку его возлюбленной и от волнения не может вспомнить ее имя.
Призывая студентов судить о литературе с точки зрения стиля, Набоков привносит дух состязания в свои лекции. Он обращает особое внимание на то, как в «Анне Карениной» пары опережают друг друга, а Левин и Китти создают идеальную семью; он наслаждается, выбирая, кто талантливее в «Чайке»: Треплев или Тригорин, Нина или Аркадина.
На самом деле это виртуозное прочтение русской литературы, исключительно чуткое к взлетам восприятия и писательского мастерства. О Гоголе Набоков говорит: «До появления Гоголя и Пушкина русская литература была подслеповатой. Только Гоголь (а за ним Лермонтов и Толстой) увидел желтый и лиловый цвета». Тургенев — «первый русский писатель, заметивший игру ломаного солнечного света». «Чехов первым из писателей отвел подтексту важную роль в передаче конкретного смысла». Толстовское изобретение внутреннего монолога в сцене перед самоубийством Анны предвещает джойсовский поток сознания. И в той же лекции есть прекрасный отрывок о том, какую важную роль играет сцена родов из «Анны Карениной» в истории мировой литературы.
Есть тут и оборотная сторона, образно говоря, — свой злодей в маске, и авторским восторгам противостоит неудовольствие. Набоков не только прославляет своих героев; он стремится очернить их противников, которых выставляет в наших глазах туповатыми глашатаями «идейного содержания». Это два непримиримых стана.
Есть в лекциях и другое противопоставление: все читатели делятся на плохих и хороших. Набоков начинает поощрять хороших и срамить плохих уже во вступительной лекции, где описывает борьбу между власть имущими и общественной утилитарной критикой. Оба лагеря мешали свободному проявлению гения, и Набоков призывает студентов избегать обоих путей — искать не больших идей, но особого видения; не сведений о России в романе, но «особый мир и индивидуальный гений».
Высочайшая похвала хорошему читателю — эпитет «восхитительный», вслед за которым идет «искушенный», «творческий», «художественно мыслящий» и, наконец, просто «читатель». Самый мягкий эпитет для плохого читателя — «неискушенный», за ним следует более резкий — «общественно настроенный» и, наконец, «рядовой» — тот, который читает книгу ради сюжета, а не ради «тона и оттенков» или «поэтической интонации».
Отсюда всего один шаг до плохих критиков, «которые разглагольствуют о книге, вместо того чтобы раскрыть ее душу». Возможно своей пренебрежительностью он хотел внушить студентам благоговейный страх перед высоким искусством и отучить их от «простоты» в литературе. Впрочем, этот метод мог пригодиться и ему самому. Осмеивая плохого читателя, он метил в каждого критика, который мог недооценить его искусство.