В этой книге Достоевский обрушился на позитивизм и рационализм XIX в., которыми пропитан чудовищный, но влиятельный роман Чернышевского «Что делать?». Сам Набоков разделался с романом и целым кругом идей, с ним связанных, в 4-й главе «Дара», где нарисовал портрет Чернышевского. На первый и поверхностный взгляд автор «Записок из подполья» и Набоков могли бы стать товарищами по оружию, но коренная разница между ними во всем остальном, делает этот парадоксальный союз немыслимым.
Однако их общая нелюбовь к роману Чернышевского и проблески симпатии, иной раз различимые в лекции о Достоевском, указывают на все еще не решенную загадку и необъяснимое сходство некоторых набоковских романов с романами Достоевского: пародийная вариация на тему «Преступления и наказания» в «Отчаянье»; сходство рассказчика в «Соглядатае» и героя «Записок из подполья» и трактовка педофилии как тягчайшего, преднамеренного преступления в нескольких романах Достоевского или как злосчастной и невольной сексуальной склонности в «Лолите» (что более правдоподобно).
Набоков недолюбливал Достоевского и чтил Толстого, но писатель, которого он по-настоящему любил, — это Антон Чехов. Его любовь к Чехову («именно его книги я бы взял с собой на другую планету», — писал он в незабываемых «Юбилейных заметках») поражает лишь тех, кто недостаточно глубоко проник в истоки художественного видения этих писателей. Помимо общих политических взглядов Набокова роднит с Чеховым свойственное им обоим отвращение к литературным условностям и всевозможным шаблонам, художественный метод, коренящийся в биологических науках, и постоянная привычка наблюдать и фиксировать реальность.
Политические убеждения Набокова, высказанные в интервью 1964 г. журналу «Плейбой»: «Свобода слова, свобода мысли, свобода искусства», в главном совпадают с убеждениями Чехова, изложенными в письме 1888 г. к Алексею Плещееву, которое часто цитируют. Эти свободы могут показаться банальными и самоочевидными в современных западных демократиях, но сколько русских писателей от Пушкина до Солженицына (не говоря уже о советских) предпочитали их всему остальному? В биографическом очерке о Чехове Набоков мог ошибаться в отдельных деталях, но его бережный разбор двух величайших чеховских рассказов «Дама с собачкой» и «В овраге» свидетельствует о том, что он глубоко понимал и высоко ценил писателя, которого однажды назвал своим предшественником.
В проницательном эссе о Набокове «Эстетика блаженства»{222} американский писатель Эдмунд Уайт указывал, что путь Набокова к американскому читателю был трудным, поскольку «американцы редко чувствуют себя уютно в обществе высокой литературы. Им хочется, чтобы литература поднимала настроение и будоражила. На их вкус книга должна быть термометром, измеряющим температуру Zeitgeist[254], или, по крайней мере, отчетом с передовой об осажденном это». Последний наследник целой плеяды великих писателей Набоков рассказывал об их наследии молодым американцам и, обучая, как читать литературу, точно указывал, куда завело идейное содержание и насилие над искусством величайшую в мире литературу.
Simon Karlinsky. Nabokov's Lectures On Russian Literature // Partisan Review. 1983. № 1. P. 94–100
(перевод А. Курта).
2. Критические этюды, эссе
Шаржи
Д. Левина на Д. Апдайка, Дж. К Оутс, Э. Берджссса, А. Кейзина
Юрий Иваск{223}
Мир Владимира Набокова
Одна моя знакомая — читатель, что называется, от Бога, назовем ее миссис Икс (Ньютон, штат Массачусетс), — сказала о сочинениях Набокова: «Его самовлюбленность беспредельна, но пишет он весьма и весьма увлекательно». Так оно и есть. Набоков пишет играючи — исключительно ради собственного удовольствия! И читателю не остается ничего иного, как вместе в автором получать это удовольствие.
Безграничное любопытство — интеллектуальное и художественное — превратило Набокова в эдакого наблюдателя-обжору: он не утруждает себя разглядыванием жизни, он заглатывает ее целиком, до последней крошки. Не уставая восхищаться бескрайним разнообразием нашей удивительной жизни, Набоков воплощает свои впечатления в слова — и возникает совершенно новый мир. Поэтический гений писателя гордо и невозмутимо парит над житейской обыденностью. Он настолько ясно представляет себе этот мир, и его язык столь оригинален, что читателю порой кажется, будто Набоков рассказывает о жителях другой, далекой-далекой планеты, жизнь которых не имеет абсолютно ничего общего с той, которую мы проживаем ежеминутно; мы словно наблюдаем на ними в огромный телескоп. Благодаря искрометному уму автора, созданные им образы резки и отчетливы, но мы чувствуем, что нас разделяют парсеки расстояний.
Набоков все время ищет — и находит! — новые сравнения и метафоры, дабы соединить изначально несхожие предметы и впечатления, и они начинают походить друг на друга; возникает несметное братство новорожденных сравнений. В «Других берегах» мы встречаем одно из этих необычных сравнений, с помощью которых Набоков переносится в придуманный им мир: «Этот волшебный ковер я научился так складывать, чтобы один узор приходился на другой».
В русском издании его мемуаров (которое, к сожалению, не вполне совпадает с английским) Набоков размышляет о «дьявольском времени» и «божественном пространстве». В последнем ему довелось испытать ни с чем не сравнимое блаженство. <…>
Религия чужда Набокову, однако он провозглашает существование некоей связи с кем-то или чем-то неведомым; ощущение этой связи возникает у него в состоянии экстаза, в который поэт и ученый впадает, глядя на порхающих бабочек.
Кто они, набоковские персонажи? Они — живы (иными словами, тонко очерчены), но нежизнеспособны (в них нет непосредственности, теплоты). Они оторваны от реальности, к которой мы привыкли, и могут существовать лишь на страницах замысловатого повествования Набокова. Русская критика — в отличие от американской и английской — нарекла его героев «безжизненными». Георгий Адамович, все еще наиболее влиятельный критик из числа русских эмигрантов, писал, что это куклы, «безупречно разрисованные и остроумнейшим образом расставленные в какой-то идеальной магазинной витрине».
Даже Владислав Ходасевич (1886–1939), известный своим давним противоречивым отношением к Адамовичу, разделял его мнение, говоря, что набоковские романы выигрывают не за счет характеров героев, а благодаря множеству литературных приемов и уловок, которые магическим образом изменяют канву произведений, а сам автор не утруждает себя тем, чтобы придать происходящему хотя бы иллюзию правдоподобия.
Его героев можно условно разделить на две категории: зрячие и слепцы. Абсолютной слепотой, по-моему, наделены все женские характеры, включая Лолиту. Если же отвлечься от половых различий, то незрячими Набоков делает всех пошлых и пошловатых личностей, жестоко высмеивая их с помощью веселой, но желчной сатиры. Но что есть пошлость? Набоков размышляет об этом в книге о Гоголе, где ему блестяще удалось объяснить англоязычным читателям русское слово «пошлость». Чванство, суетность и глупость, — и, хочется добавить, слепота, т. е. неспособность видеть мир вечно новым, всегда меняющимся, — вот черты, наиболее точно отличающие пошлых людей.
Но в набоковских произведениях присутствуют и зрячие личности. Изумительное и предельно лаконичное описание человека с распахнутыми глазами дано в коротеньком рассказе «Облако, озеро, башня». Может, именно здесь таится ключ к его художественной лаборатории. Русское название звучит дактилем, эквивалент которому можно разглядеть в двух горизонтальных плоскостях (облако, озеро), перерезанных вертикальной (башня): — —|. Герой рассказа сродни чеховскому маленькому человеку. Он эмигрант средних лет, живет в Берлине и неожиданно получает бесплатные билеты на трехдневную экскурсию ins Gruene. В дороге он достает томик великого русского поэта Тютчева, чем вызывает недовольство попутчиков-немцев («Он не такой как мы; его надо проучить!»). Они выбрасывают в окно его огурец («приличные люди это не едят»). Вопреки всему, наш кроткий чудак млеет, созерцая из окна поезда мелькающий мимо мир. Окурок, пятнышко на платформе, расплывшееся от вишневой косточки, — все кажется ему необычайно красивым и гармоничным. Ему интересны играющие дети и то, какие очертания примет их неведомая судьба — скрипки или короны, пропеллера или лиры? И тут возникает чудо — пейзаж в ритме дактиля: облако, озеро, башня. Маленький человек с глазами гения решает остаться здесь навсегда: «Друзья мои! Друзья мои, прощайте!» Но разъяренные немецкие филистеры силком загоняют его обратно в поезд и начинают методично и изощренно избивать. Ослепленные злобой, они буравят ему ладонь штопором.