— А где твои рисунки, Рафаил? — спросил Вадим Петрович.
Рафаил промолчал — ответил за него Дима:
— Он ими печку растопляет.
— Что же ты рисуешь?
— Лошадей, — отважился наконец подать голос Рафаил.
— А еще?
— Больше все.
— Он только лошадей, — подтвердил Дима.
Рафаил вздохнул: такой вот своеобразный талант, другого бог не дал.
— Зато лошадей хоть с закрытыми глазами, — придавал вес его таланту Дима.
— Не, с закрытыми не сможет, — скептиков да и пересмешников в студии хватало.
— Сможет!
— Куда ему!..
— Сейчас посмотрим.
Вадим Петрович ничего против эксперимента не имел, посмеивался в усы. Рафаила посадили перед чистым листом, завязали Лилькиным платком глаза. В две минуты возник на том листе лихой скакун. Глаза горят, грива на ветру вьется. Рисунок грамотный, и с настроением получилось, только одну оплошность допустил Рафаил: самый кончик лошадиной морды не уместился на листе, но это, наверно, потому, что начал рисовать он своего скакуна с заднего копыта.
Все ахнули от такого искусства. Алик сказал:
— Молодец, Рафа. Это тебе верный кусок хлеба — можешь на спор и за рубль показывать.
— А звездочку сумеешь с закрытыми глазами? — спросил Сережа. Он был еще пока дошкольником да и ходил в студию считанные дни, так что смутно представлял истинные цели искусства.
Все засмеялись, а Рафаил к удивлению всех отрицательно мотнул головой.
— Лошадей так лошадей, — утешил его Вадим Петрович, — в истории бывали такие прецеденты. Во Франции, например, жил художник, которого называли Кошачьим Рафаэлем. Это потому, что рисовал он только кошек. Принципиально, кошек — и больше никого. Зато как рисовал!..
— А Рафаил у нас будет Лошадиным Рафаэлем, — сказал ко всеобщему восторгу Алик.
Дима в тот день почти не отходил от новоявленного Рафаэля. У Валерика закрадывалась мысль: уж не назло ли ему? Ну и пусть. Не будет навязываться. А ведь раньше были такими друзьями. Даже крепче, чем друзьями, — друзьями-братьями, как Ван Гог и Тео. Конечно, он сам виноват, но теперь уж все равно… Валерик переставил стул поближе к Алику.
Алик в который уже раз подступал к «Венериной» головке, доводя технику до совершенства.
Вадим Петрович редко вставал из-за стола, приводил в божеский вид работы студийцев, заранее отбирая наиболее удачные для выставки: обрезал края, наклеивал резиновым клеем на серый картон. Пытаясь навести хоть какой-то порядок, он оборудовал в одном из классов хранилище, но с каждым днем занятий являлась новая груда листов, картонок и холстов, которая погребала его под собой.
Человечек возник на картонке непроизвольно, сам по себе. Человечек получился как будто не из нашего — из пушкинского времени, осталось дописать шляпу «боливар» и тросточку, чтобы догадаться — Онегин. Вчера мама готовилась к лекции в техникуме, листала Пушкина, наверно, это как-то и подсказало Валерику тему. Онегин, в крылатке и шляпе, холодный и разочарованный, обретал живые черты.
Валерик услышал за спиной заинтересованное сопение, а затем и одобрительное хмыканье. Карандаш замер: чуть тронет случайно возникшую фигурку — и все очарование пропадет. Но испуг был кратким, Вадим Петрович одобрял: смелее, дескать, смелее, — и Валерик перешагнул через неуверенность.
— У меня есть знакомый, Лунин. Слышали, наверно? Такой талантище! Кстати, тоже болеет Пушкиным. Книжный график… Я как раз сегодня к нему собирался, хочешь, пойдем со мной.
Тут зазвонил телефон.
— Алла, ты? — сказал Вадим Петрович, сняв трубку. — Договаривались? С кем?.. Ах да, конечно, не забыл… Только не сегодня… Я обещал, у меня дело… попозже. Ну будь…
Он положил трубку, озадаченно поскреб бороду.
Глава седьмая
В ГОСТЯХ У ЛУНИНА
Дима куда-то умотал с Рафаилом, звал с собой Валерика, но тот отказался. Хотелось с Димой, но к Лунину хотелось больше. К Лунину пошел и Алик.
Проехали трамваем несколько остановок, сразу оказались в центре. Пошли на мигающий, словно сбитый с толку столпотворением людей и машин желтый светофор. Вадим Петрович вдруг остановился посреди дороги.
— Я вот о чем подумал: иногда сильное впечатление действует во вред. Как бы оно вам не помешало. Лунин мм… мощный, своеобразный… Есть определенная опасность.
— Ничего, мы вполглаза, — заверил Алик, вежливо подталкивая Вадима Петровича, чтобы сойти с опасного, посреди дороги, места.
Шли вверх по улице Гоголя, Валерик следил боковым зрением за шагающим в стеклах витрин своим отражением, думал с робостью о людях, которые живут в этих многоэтажных громадинах. Где-то, вероятно, здесь дом Лунина. Лунин — фигура.
За небольшим беленным известью зданием сберкассы свернули в глубокую, с низкими сводами арку. Дохнуло сыростью, прелой стариной. За аркой внезапно открылся небольшой, залитый неярким солнцем дворик. В середине его монументом красовался на бетонной плите-постаменте мусорный контейнер, несколько раскормленных голубей лениво склевывали налипшую на ржавое железо дармовую пищу. Тут же рядом стояли качели, на которых раскачивалась девочка в застиранном голубом платьице, расшатанные столбы мотались туда и сюда. Перед низким деревянным подъездом приткнулось приспособленное под клумбу автомобильное колесо. Зыбкие петунии тянули вверх свои невзрачные головки, отчаянно пытаясь переспорить запах контейнера. Плешинами зеленела трава, маскировала подвальные окна. Перед одним из этих окон Вадим Петрович присел, стукнул трижды в стекло. Фотографически черная занавеска отдернулась.
— А, это ты? Сейчас открою.
Они обошли дом, спустились по выщербленной лестнице вниз, придерживаясь за линяющие штукатуркой стены, окунулись в бархатную темноту, и тот же густой, бархатный голос сказал:
— Двигайте за мной.
Под ногами похрустывали кирпичное крошево и стекла, звучно скапывала вода, бурчали трубы. Поначалу вовсе ничего не было видно, но постепенно стали различаться подслеповатые окна, сквозь которые столбами трудно вламывался свет. Над дверью, сколоченной из ящичных дощечек, кричала табличка:
Мастерская художника ЛУНИНА О. П.
В небольшой комнате голо горела лампа, тут и там валялись тюбики и баночки с краской. У стены — подрамники с натянутыми холстами и без таковых, стеллаж, заваленный папками, грудами ватманской бумаги. Черная, такая же, как на окне, ширма закрывала грубо сколоченные нары. В углу — плоскость стола. На нем в глиняном горшке с отколотым горлом — безжалостно большой букет сирени.
— Это мои ребята, — представил Вадим Петрович Алика и Валерика. — Интересно, я тебе скажу, работают!
Лунин пожал руку одному и другому, цепко посмотрел из-под дремучих бровей.
— Зашли проведать, чем ты тут дышишь.
— Глаза болят, — пожаловался Лунин, принялся тереть переносицу, мять лицо.
— Немудрено — в таких условиях работать.
— Ничего, здесь удобно, никто не мешает. День-два отдохну, а там все придет в норму.
— Как у тебя с Пушкиным?..
— Да так…
— В издательстве одобрили?
— Не совсем.
— Что-нибудь просили переделать?
— Просили.
— Переделал?
— Да нет, разные, видишь ли, у нас вкусы, как раз то, что нравилось мне, и просили… А, теперь это не имеет значения.
— Я тебе говорил, возьми эскизы и иди к Снегиреву. Для них он большой авторитет. Хочешь, пойду с тобой?..
— Дался тебе Пушкин! Не первый прокол, как-нибудь переживу. — Резким движением Лунин смахнул крошки с круглого стола. — Может, чаю, а? — Достал из-под кипы листов связку баранок. — Зачерствели, черт! — Поднял за рожок с пола чайник, шагнул с ним за порог, в темноту.
Пока он ходил, пока урчала, наливаясь в чайник, вода, молчали.
Вернувшись, Лунин отодвинул ворох бумаг на стеллаже, включил чайник, плеснувший из рожка на густо испещренный тушью листок, — рисунок на глазах поплыл.
— Ну, что же ты! — хлопнул себя по колену Вадим Петрович.
— Это брак, ненужное.
— Стало быть, к Снегиреву не ходил.
— Обрати внимание на сирень… Ломал, где старинный дом на склоне стоял. Теперь котлован, метро роют, так что кусты обречены… Такой сирени больше не будет, историю впитали. Букет поставил, а меня кошмары мучают…
— Что ты мне про историю? Скажи прямо, ходил или нет? — начинал кипятиться Вадим Петрович.
— Надоел! — Лунин закурил, и дым от сигареты мгновенно заполнил пространство. — Был я у Снегирева. Был. Но, видишь ли, пришел не вовремя. Угодил на юбилей, надо же. Такое только со мной может случиться. Чинно, благородно, в меру весело — и вдруг я заявляюсь. — Лунин горько рассмеялся. — Снегирев был очень любезен со мной. Представил гостям: перед вами, дескать, молодое многообещающее дарование. Я был тронут, конечно. Но согласись, когда тебе вот-вот стукнет сорок, многообещать как-то не греет… Да, закуски всевозможные, какие-то забытые рыбы, поросенок под хреном, интересно, что ушки в специальных из запеченного теста футлярчиках. Юбиляру вручаются хрустальные вазы, книги и даже пожелтевшая от времени газетная вырезка, где впервые упоминается его имя. Все искренне желают, как это принято, творческого долголетия. Остроумные милые люди… И я желаю в душе и даже, представь себе, мямлю что-то. Бред, конечно, ты же знаешь, какой я оратор. Получалось, пришел поздравить. Ну не соваться же со своей папкой. Черт, как я ее возненавидел! Таскаюсь, как кот с примусом… Не нравится — значит, не убедил, значит — плохо… Юбилей отгремел, я вышел в ночь. Папка с рисунками при мне. А поздно уж — только такси. Но в карманах у меня, как говорится, не гремело — айда пешком. Иду, вижу, у реки какие-то оглоеды костер жгут. Подхожу — такая картина: пацаны одну лавку спалили, другую принимаются ломать. А лавки старые, демидовские, да ты их видел, опоры чугунного литья. Что, говорю, делаете? Это же искусство! Достояние прошлого! Холодно, говорят, греемся. Действительно, холод собачий… И с такой злобой на меня смотрят, сейчас, думаю, отметелят. Ну я тогда развязал папку — и по листочку в костер. Затихли, смотрят…