В голове у Гришки помутилось. Во все глаза смотрел он на торжествующего Нягова и не мог понять, чем тому досадила сегодня его идея, почему это вдруг он так ополчился на нее?
— Ну, не знал я, что ты такой, — с обидой и с восторженным каким-то изумлением проговорил Арапов. — Не зна-а-ал.
— Многого ты еще не знаешь, — снисходительно посмеиваясь, остывая уже, сказал Нягов, опять напуская на себя благодушие.
Гришка, точно оглушенный, постоял еще минуту, потом яростно плюнул и под смех комбайнеров двинул прочь, к хутору, лишь бы не сидеть праздно у полевой будки, не глушить в себе табаком чувство бессилия перед наплывающей черной тучей, сквозь которую траурно сияет небесный свод.
Войдя к себе во двор, он бесцельно огляделся и как бы впервые увидел свой большой дом под шифером с голубым фронтоном и чердачным окошечком, свой широкий, чисто метеный двор, летнюю землянку, где и кладовки были с ларями для муки и зерна, и кухня, в которой с мая по сентябрь обедала вся семья. За плетневой загородкой был загон для скотины с кучей навоза посередине, уютные закутки для коровы с теленком, овец, кабана — все было сделано грубо, но крепко, и пахло здесь всегда полынным сеном, теплой коровьей и овечьей шерстью; и огород с двумя-тремя яблоньками, десятком кустов смородины был ухожен, у края, по-над плетнем, алыми чашами все лето цвели мальвы.
Хороша была эта степняцкая крепкая усадьба, но впервые до болезненного холодка под сердцем он почувствовал, что ничего ему здесь не мило. И давно уже не мило, да только скрывал он это от себя. «А идея твоя — бред сивой кобылы», — вспомнился ему блеющий голос Кильдяева, мелькнуло злое, заросшее щетиной, курносое его лицо.
— Ты чего это? — выглянула из землянки Зинаида, держа на весу руки, обсыпанные мукой.
— Ничего, — буркнул Григорий, покосившись на жену, на обвисший подол платья, на сизо-загорелые ноги в калошах.
— А чего пришел?
— Дождь был, не видишь?
— Ну это, коль так… надо и вторую кучу на кизяк. Разваливай давай, а я потом за лошадью схожу, перемесим. Лето к концу, когда ж сохнуть будут?
Одну кучу навоза пустили на кизяк еще в начале лета, теперь на задах двора, в лебеде и калачиках, стояли башенки и пирамидки кизячных кирпичей и ковриг — досыхали. Но приспичило Зинаиде и с другой кучей покончить, хотя могла она и до следующего лета обождать.
Все в том же мрачном, раздраженном состоянии духа, Гришка, себе как бы назло, взял вилы и пошел на скотный двор. Проходя мимо собаки, он замахнулся на нее, и та, скорбно выворачивая янтарные глаза на хозяина, ужав хвост, поволокла цепь в конуру.
С бешенством всадил он вилы в чернолитую кучу, и, чувствуя свою силу, как бы напрасный ее запас, с мучительно сладким стоном выдрал тяжелый горячий пласт и шмякнул его на землю в двух-трех шагах от себя. Чем злее, ожесточеннее он орудовал вилами, тем спокойнее, чище становилось у него на сердце, опять зароились в голове мысли; он опять вернулся к своей идее.
Он думал: заводиков на тока можно и не ждать — это когда еще их город настроит? А выход вот какой: все колхозные комбайны на тока надо поставить и к ним возить на тележках скошенный хлеб. С разгоревшейся радостью он стал подсчитывать выгоду: комбайны ломаться не будут, по крайней мере, не так часто, один человек за двумя-тремя уследит, вымолот улучшится, а главное — зерно терять перестанем. К тому же, если и примочило, пшеницу можно подсушить, хоть помаленьку, но при такой погоде работа не будет стоять на месте.
Григорий воткнул вилы, с оттяжкой чавкая пятками, выбрался на сухую землю, кое-как сполоснул ноги в железной бочке, рассучил штанины и освобождение распрямился.
— Ты далеко ли наладился?, — услышал он голос жены. Хмыкнул: стережет!
— Наладился, — сдерживая дыхание, блестя заигравшими нехорошим весельем глазами, ответил Гришка.
— За лошадью, что ль?
— Нет.
— А куда? Гляди у меня, Гришка! Если насчет выпивки, сразу говорю, и не думай даже, не берись!
— Ты что? — повернулся к ней Арапов. — Очумела? Какая выпивка? Идея у меня!
— Каво?
— «Каво»… Идея пришла вот сюда, — он постучал себя согнутым пальцем по лбу.
Жена недоверчиво смотрела на мужа. Поди угадай, что у него на уме: за тридцать уже, а чуб огнем полыхает, глаза вишневые, тело как у борзого кобеля — поджарое, мускулистое… Да отпусти такого с глаз — что будет?!
— Знаю я твои дела, — с базарной деловитостью стояла на своем Зинаида, но видя, что Гришка сатанеет, закричала: — Зайди до крестной, у ней станок легче, она даве обещалась!
Григорий заиграл скулами. Поразительное, ну прямо-таки собачье чутье у его жены: лишь загорится он чем-нибудь отвлеченным, цену в ее глазах не имеющим (флюгер он как-то музыкальный надумал сделать, а в другой раз — снежный вездеход, — уж и схемку набросал, инструменты приготовил, материалы кое-какие), а она тут как тут, будто ждет этого взлета — одним ударом на землю осадит. «Ты бы дурью-то не маялся, — скажет крикливо-деловито, — ты бы лучше соломы привез». — «Да есть же солома!» — заорет Гришка, узя от ненависти в голых своих веках глаза. «Есть… А завтра? Ты об завтрашнем дне подумал? Вон Петька Щелыгин — дурак-то дурак, а какой воз давеча свалил на задах у себя».
Но Гришка о завтрашней соломе думать не хочет. Порой он чувствует, как от этих ее мелких, бесконечных забот что-то тускнеет в душе, и ловит себя на страстном желании поломать чего-нибудь, кому-нибудь морду набить или самому нарваться на крепкие кулаки… Тут он опять, в который раз, ощутил под сердцем ножевой холодок — какую громадную пользу даст его идея, только бы заинтересовать ею людей!
В ознобе, в нетерпеливой сжигающей дрожи, и уже решительно, твердо вошел он в дом, вытащил из шифоньера новый свой костюм, торопливо оделся, глянул мельком в зеркало — увидел себя новым, незнакомым, и деревянно улыбнулся… А на пороге его осадила Зинаида.
— Так, — сказала она, сделав змеиное движение всем телом. — Куда это мальчик собрался?
— Куда надо, — лениво сказал Гришка. — По государственному делу.
— Чего-чего? — жена, изумившись, схватилась за щеки, рот открыла. — Ой, не дури, Гришка, не блажи! Я тебя путем спрашиваю: куда?
— В правление!
— В каку таку заразу? Чего там забыл?
— Если ты мне еще раз, — сжимая добела рот, начал было он, но, опомнившись, хрипло сказал: — Дело у меня там.
— Ну, гляди у меня! — отступая, а потому особенно скандально закричала жена: — Гляди, припомню тебе, милок!
Он пошел на нее так быстро, что она едва успела отскочить, что-то сшибла, загремело пустое ведро, хлястнула об пол какая-то банка, понеслась вслед ему ругань, но он, уже безжалостно и облегченно улыбаясь, быстро, раскованно шел на дорогу.
…Когда впервые в жизни поразился он привычному — громаде российских полей? Уж и сам не помнит. Вот и сейчас: вокруг стлались золотыми коврами свои, колхозные — он ехал в правление на попутном бензовозе, — а за ними виднелись земли соседнего совхоза, и знал он: дальше тоже были поля, поля, и еще дальше, и за спиной его, и на юг — боже мой! Какое раздолье, какая бесконечность!
Но по всему этому раздолью, по бесчисленным полевым дорогам теряется зернышко за зернышком хлеб. И сколько уже лет! Почему — это ясно: техника несовершенна, жестоко подводит. Неясно другое — черствость. Откуда она, ее кто посеял? Не зерно ведь в конце концов топчем, а что-то другое, в самих себе, что-то самое беззащитное, легко и вроде бы безболезненно гибнущее!
Шофер быстро гнал машину, лихо. Был молод, черную гриву трепал ему ветер, он щурил горячие угли казахских глаз в пустой отваге, в азарте. Гришка курил, покусывая губы, дым метался по кабине, потом его мгновенно вышибало в опущенные окна. На большой скорости они взлетели на гребень степного увала, Гришка задержал дыхание: внизу широко распахнулась долина — голубая, свежая от недавних дождей, с квадратами желтых и зеленых полей. Над нею плыли облака, из-под них били туманно-синие лучи, а чуть в стороне, вдали, сивой изогнутой бородой мел землю ливень… Дух леденел!
— В Каменке утром дождина шпарил — залил все! — пересиливая тугое лопотанье ветра, зудение мотора, крикнул шофер. — А урожай там — страшное дело!
— Да толку, — отозвался Гришка.
— Как толку?
— Потеряем половину!
— А-а! — беспечно крикнул шофер. — Вон его, хлеба-то, стеной стоит. И везде так, я езжу. Нам хватит и нашим друзьям останется!
— Во-во! — крикнул Гришка. — Молодец!
— А что? — повернулся шофер к Гришке.
— Валяй, говорю, не жалко.
— Ё-моё! Без хлеба не будем! — И он весело, заговорщицки подмигнул Арапову. Арапов криво усмехнулся.
С улыбкой этой и наткнулся он на главного инженера, тот собирался куда-то уходить. Приперев дверь коленкой, закрывал ее на ключ. Был он черноглаз, тонкогуб, быстр и решителен. На запыленном, в мазутных бархатистых пятнах пиджаке сиял институтский ромб — он только третий год возглавлял колхозную технику. Но уже из-под прищуренных век мог строго, даже грозно взглянуть на виноватого, кричал, ругался с комбайнерами и трактористами без новобранческого стеснения. И уже летала о нем молва, что хоть и молод инженер, но ставит себя твердо, руку имеет крепкую, — словом, подает надежды молодой специалист!