Мишка поник головой.
— Ты что напугался?
— Люди больно не всякие! Который посадит, который нарочно гонит…
Кондратьев похлопал по плечу:
— Не бойся, Михайла, со мной поедешь, только со станции далеко не бегай. Как пойдет паровоз из депо, свистну я тебе два раза вот в этот свисток, ты и беги ко мне. Понял? Не увидишь меня около паровоза — жди…
— Ну, ладно, дяденька, я так и сделаю.
— Угу!..
— А пока мужиков наших на станции погляжу, можа, кто попадется. Вы папиросы курите?
— Зачем?
— Можа, я вам папирос куплю?
Кондратьев улыбнулся.
— Если ты купишь мне папирос, я тебя не посажу…
На станции Мишка ласково поглядел в лицо ему, нехотя прыгнул с паровоза, присел за вагонами, разулся, вытащил оборины[7] из лаптей, лапти растрепанные бросил, а чулки, связанные обориной, перекинул через плечо, и босиком, в глубоко посаженном картузе, пошел на базар. Сразу не хотелось давать большую цену за хлеб, и Мишка все приценивался у разных торговок, словно мужик, покупающий лошадь. Цены были везде одинаковые, страшно хотелось есть, особенно при виде караваев, и, поглядев в последний раз на припрятанную тысячу, купил он большой кусок ситного. Съел половину, отяжелел, раздулся, утомленно подумал.
— Будет, завтра доем!
Мимо пронесли мужика на носилках.
Поглядел Мишка на русую бороду, на синие штаны, на голые почерневшие пятки, вобрал в себя чужую печаль, погрустил над умершим:
— Все-таки я счастливый человек: он вот умер, а я еду потихоньку…
За станцией сидели мужики, бабы, старики, девчонки — целое голодное стадо. Мишка спросил двоих мужиков:
— Вы откуда едете?
Мужики не ответили.
Мишка рассердился.
— Что же вы не скажете?
Тогда один мужик сказал:
— Ты, мальчишка, не лезь, без тебя тошно…
А другой добавил:
— Четыре дня токуем на этом месте — не до разговоров тут…
И Мишка сказал, как большой, настоящий мужик;
— Я тоже сидел не хуже вашего, ночью в степях один ночевал, пешком шел.
— Как же ты шел?
— Шел вот, нужда заставила,
— Болтаешь, не знай чего! — покосились мужики.
Мишка поправил старый отцовский картуз, начал рассказывать, как его бросили товарищи, как он ночевал одну ночь прямо в степи, а другую — в будке, и никого с ним не было. Потом попался машинист товарищ Кондратьев, посадил его на паровоз, поил чаем из своего чайника и хлебца немножко давал. Будь таких людей побольше, давно бы все доехали.
Рассказывал Мишка спокойно, голосом уверенным, твердым, и сам от этого казался ростом выше. Мужики слушали внимательно, задние подвинулись ближе, смотрели в лицо рассказчику, а он, довольный и сытый от съеденного хлеба, помахивая парой чулок, стоял среди мужиков, как маленький проповедник, укрепляющий верой и бодростью на далекий неоконченный путь.
Увлеченный вниманием, начал хвалиться:
— Пойду сейчас на паровоз сяду!
— На какой паровоз?
— К товарищу Кондратьеву.
И пошел.
Обернулся к мужикам, подумал:
— Завидно им маленько!..
Бегали два паровоза маневровых, резко гудели свистки, отцеплялись вагоны, лязгали буфера. Паровозам подсвистывали стрелочники в тоненькие рожки. Увидя кондуктора с двумя флажками за поясом, Мишка спросил:
— Это, товарищ, куда паровозы пойдут?
— К матери в штаны! — сказал кондуктор.
— Ну?
— Вот тебе и ну!
Оба засмеялись.
Кондуктор пошел дальше, а Мишка стоял на горячей рельсе босыми ногами. Мимо прошел красноармеец с винтовкой, Мишке и с ним захотелось поговорить:
— Товарищ, сколько сейчас часов?
— А тебе сколько надо?
— Два есть после обеда?
— Есть! — сказал красноармеец. — Два больших и третий маленький.
Мишка не сердился: шутят с ним, и сам он шутит. Вчера маленько напугался, нынче после пищи веселее стало. Хорошо, если бы каждый день съедать по такому куску…
Около будки стоял стрелочник с медным рожком в руке. Рожок был начищенный, светлый, а стрелочник — с большой бородой и глазами не сердитый. Подошел Мишка поближе к нему, от нечего делать сказал:
— Товарищ, ножик не купишь у меня?
— Зачем мне его?
— Можа, годится куда.
— Ну-ка, покажи!
Прежде чем отдать ножик, Мишка поднял с земли толстую щепку.
— Порежь, попробую, как бритва берет!..
Попробовал стрелочник — ножик острый.
— А ты его не украл?
Мишка обиделся: это же его собственный ножик, отец покойный привез из солдатов, и, если бы не нужда, он бы его ни за что не продал, потому что таких ножей не найдешь, особенно здесь. Даже в Бузулуке у них, наверное, нет таких…
— В каком Бузулуке?
— Город такой, меньше Самары!
Разговаривали долго.
Ножик Мишка не продал, но не было пока и нужды большой. Кое-где он протягивал руку за милостыней, снимал старый отцовский картуз и спокойно, совсем не жалобно, говорил:
— Дайте кусочек хлебца!
Ему кричали:
— А ну тебя к чертям, мальчишка, надоели вы, как собаки!
Раньше бы Мишка рассердился, но теперь просил он не от голода, не от пустых голодных кишок — маленько озорничал: в кармане у него лежал маленький кусочек, и ходить с ним было не страшно. Только в одном вагоне сразу два человека раздобрились; один, читавший книжку, бросил яблочную сердцевину с большим червяком, а другой в синих очках насыпал подол арбузных корок. Мишка обрадовался, ел арбузные корки прямо с кожурой, раздулся и, лениво шатаясь с отяжелевшим брюхом, совсем не заметил, как день наклонился к вечеру: легли вечерние тени, зажглись фонари.
Около агит-пункта играла гармонь.
Из толпы собравшихся выскочил молодой мужик, ловко раздвинул круг, ударил шапкою о землю, топнул ногой, обутой в мордовский лапоть, весело крикнул гармонисту:
— Поддай паров.
Потом и собравшимся крикнул:
— Сторонись, товарищи-ребята, сейчас буду нужду давить! Николай, тряхнем перед смертью, все равно скоро умирать будем…
Гармонь перешла на камаринского.
Хлопнул мужик в ладони, изогнулся, присел, выбросил ноги, двинулся задом на пятках, завертелся на носках, ухнул, ахнул, неожиданно сел, кувырнулся через голову, пошел растопыркой.
— Э-эх, ты, рассукин сын комаринский мужик, ты зачем, зачем головушкой поник?
Играла гармонь, плясал веселый мужик, а с путей несли раздавленную бабу, залитую кровью. Или нечаянно попала она под колеса маневрового поезда, или сама бросилась с тоски и голода — никто этого не знал, никто об этом не спрашивал. Увидел Мишка только голову с длинными распущенными волосами, висела она как у зарезанной овцы, и тяжелый страх, горькая, не детская жалость сдавила Мишкино сердце. В слабом свете ночных фонарей ходил он удрученный, смятый новыми мыслями, и везде видел надоевшее черное горе: плакали бабы, скулили ребята, злобно ругались мужики, а паровоз из депо не приходил.
Устал Мишка, клонило ко сну, но спать не ложился: уснешь — опять останешься на этом месте.
И ночь прошла, и утро глянуло мутными глазами, а паровоз не приходил. Не видно и товарища Кондратьева.
— Неужто обманул?
— Неужто один уехал?
Длинной вереницей стояли вчерашние вагоны, в вагонах еще спали, спросить некого, а сам Мишка не мог догадаться: эти вагоны или другие пришли? Стало досадно и страшно. Ехал-ехал он, шел-шел — опять несчастье. Наверное никогда не доедет и где-нибудь обязательно пропадет, потому что ошибки во всем выходят у него. Надо бы ему на этом месте дожидаться, а он ушел, гармонь прослушал.
— Эх, дурак, дурак!..
31
Широко разрумянилось небо за станцией, и тоска Мишкина, как перед смертью, ущемила ему разболевшееся сердце. Хотел он заплакать от досады, дернуть себя за волосы, но из депо, попыхивая трубой, весело вышел отдохнувший паровоз, громко вскрикнул в утренней тишине, и сердце Мишкино запрыгало воробьем:
— Идет, миленький, идет!
Отбежал в сторону Мишка, чтобы колесами не задавило, а в окошечко из паровозной будки товарищ Кондратьев глядит и в зубах у него вчерашняя трубочка. Увидал он Мишку, крикнул чего-то, но Мишка не расслышал, побежал по шпалам за паровозом. Обернулся паровоз назад, стал пятиться к вагонам, стукнул их, остановился. Опять товарищ Кондратьев крикнул Мишке, шмыгающему носом:
— Ну, Михаила, едем?
Сразу зачесалось все тело у Мишки, а слова, какие сказать, — не найдет. Поправил картуз, поскоблил шею, громко ответил:
— Я всю ночь не спал!
Засмеялся товарищ Кондратьев.
— Ты молодец, я знаю. Лезь скорее, а то один уеду.
В это время Мишка был самый счастливый человек на всем свете.
Опять, как на прежних станциях, бегали мужики, бабы, кричали, плакали, просили посадить, а он спокойно сидел в уголке на полу, да не где-нибудь, а на паровозе, и не просто сидел, а все время улыбался. Вспомнил Сережку с Трофимом, подумал: