он не делал…
– А что делал? – заинтересовался Кочкин, хотя виду не подал. Да и потом, то, что в деревне когда-то жил кто-то по фамилии Усов, это ведь еще ничего не значит.
– Он у тогдашнего помещика Дубова поваром служил.
– А других Усовых, значит, не было?
– Нет, не было, только вот повар!
– И куда он делся, повар этот?
– Так его на каторгу сослали.
– За что? – удивился Кочкин.
– Ну, тут история была… такая история, что и в книгах не прочтешь…
– Ну-ка, расскажи, что за история такая, может быть, я ее слышал!
– Да это вряд ли. А там кто знает? Ну, в общем, слушайте. Повар Усов – он хоча и при барине, но вольный был. Его помещик Дубов откуда-то из города привез. Повар-то вольный, а вот девка ему крепостная приглянулась. Решил жениться. Пошел к барину, к Дубову, разрешение испросить. Барин разрешение дал, но про себя решил девку ту первым испробовать, и испробовал… Повар Усов узнал про то, озлился, и запала ему в голову мысль отомстить. Но как? Долго думал и наконец придумал. Дубов сам из себя не больно видный был, но отличил его Бог, дал ему голос. Пел как соловей, девки во всей деревне млели. Много он их, девок, через этот свой голос попортил. И решил Усов по этому ударить…
– Это как же? – спросил Кочкин.
– Ну, так вот, слушайте, что придумал Усов. Взял он барскую ложку, наточил ее…
– Как наточил? – сузились глаза у Меркурия Фролыча.
– На точильном камне. Ну, так вот, наточил да за обедом своему «благодетелю» и подсунул. Барин стал есть, да пол-языка себе и отхватил. С тех пор стали называть их не Дубовы, а Безъязыковы. А Усов на каторгу попал, да там, говорят, и сгинул. Так-то, – закончил свой рассказ Лука Лукич.
Целовальник заметил, что после того, как рассказал про повара Усова, гость его задумался, крепко задумался, точно что-то напомнила ему история.
– Никак слыхали вы уже про это? – спросил кабатчик у изменившегося лицом Кочкина.
– А? Нет, не слыхал. Не слыхал, просто перед глазами картина явилась, фантазия. И стало, признаюсь, как-то не по себе… – Чиновник особых поручений зябко приподнял плечи. Он был несколько раздосадован тем, что не смог скрыть от кабатчика эмоций, и теперь, чтобы не вызвать у него подозрений, разыгрывал чувствительность.
– Да уж, – согласился с ним целовальник, – радости в этом мало, самому себе язык отрезать. Ну, а с другой стороны, поделом ему, Дубову этому. Я думаю, что Усов сделал правильно, по закону оно, может быть, и неправильно, а вот по совести – правильно. Мы же того не знаем, а у него, может быть, к девке той крепостной настоящая любовь была, а не просто зов плоти. А тут ему сообщают такое… – сказав, Лука Лукич налил вина.
Выпили еще рейнвейнского, помолчали. По целовальнику было видно, силится он что-то спросить, но не может, только щеки надувает. Кочкин полез в карман, достал оттуда часы, щелкнул крышкой, и у Луки Лукича точно пробку из горла выбило:
– Мне, ваше степенство, вот что интересно, а сколько он может стоить, корешок такой?
– Купить, что ли, хочешь? – подавляя зевоту, спросил Кочкин.
– Ну, это смотря по цене, люди мы, как видеть изволите, небогатые, – опустил глаза Лука.
– А сколько тебе за него не жалко?
– Сколько не жалко?
– Да!
Кабатчик задумался, однако глаза выдавали, что ему, сколь ни запроси – хоть копейку, все жалко будет. Но все же он решился:
– Десять рублей! – сказал Лука Лукич сипло и часто-часто заморгал, будто бы в оба глаза разом соринки залетели.
– Десять рублей? – Кочкин даже привстал, а под лавкой почему-то зашевелился нищий.
– Сто, сто рублей! – тут же поправился целовальник, испытывая при этом чувство расставания с душой.
– По рукам, – согласился Меркурий. – Тащи деньги, если они у тебя есть!
Быстрее солнечного света метнулся целовальник в зады своего кабака. Захлопал дверями, загремел ведрами. Сбивая руки, отодвигал ящики, шарил впотьмах, не было времени лампу зажигать. Тяжело дыша, на ощупь отсчитывал вертлявые серебряные кружочки. Но как ни спешил Лука Лукич, все одно не успел. Когда вернулся в «залу», чудесного гостя уже не было, а вместе с гостем пропал и нищий. Выбежал на крыльцо, только и увидел, что скрывающийся за поворотом зад дорожной брички. Топнул ногой по пыльной камышовой чувихе и простонал:
– Двести рублей давать нужно было!
* * *
Нищий, вошедший в кабак как раз во время изготовления пьяного зелья, был не кто иной, как кучер Прохор, успевший мало того что задать лошадям овса, так еще переодеться в заранее приготовленные лохмотья и измазать лицо грязью. После стал возле двери и принялся ждать условного сигнала, а условным сигналом, как вы понимаете, было громко сказанное чиновником особых поручений слово: «Готово!»
Прохор уже не в первый раз принимал участие в подобных представлениях, поэтому на обратной дороге, как всегда, сокрушался:
– Кабы мы с вами, Меркурий Фролыч, эфтим делом сурьезно занялись, вот деньгов-то у нас было бы! А может, и вправду – бросить полицию, да на вольные хлеба! Целовальников – их на наш век хватит!
– И не жалко тебе людей дурить? – спросил Кочкин.
– Это кого же жалеть, кабатчика? Он нас не пожалеет, он, кровопивец, из нас последнее вытянет. В том, чтобы кабатчика обдурить, большая польза обществу!
Кочкин не стал уточнять, что за польза такая, только рассмеялся на слова кучера.
Пока дорожная бричка с чиновником особых поручений, подгоняемая ветром хороших новостей, катилась в сторону Татаяра, там происходили еще более удивительные события.
Глава 17
Чудо в храме Усекновения
В Татаяре хромоногий пономарь церкви Усекновения, кутаясь от утренней прохлады в худую свитку, шел от сторожки к храму заправлять маслом выгоревшие лампады. Лицо причетника то и дело ломала зевота. С трудом поднимая калеченую ногу, взобрался по крутой каменной лестнице на паперть главного входа. Троекратно перекрестившись, подхватил болтающийся на грязной тесьме у самого колена ключ, вставил в замочную скважину и несколько раз повернул.
Случайный прохожий, окажись он в тот час у кованой калитки храма, выходящей на Аржанскую улицу, мог бы видеть, как пономарь вошел в церковь и как, спустя совсем непродолжительное время, выбежал оттуда, смешно выбрасывая вперед больную ногу и яростно размахивая руками. Буквально скатившись со ступенек, бросился к стоящему чуть поодаль от храма священническому особняку.
Через пять минут батюшка в одном подряснике, со скособоченной бородой и спутанными власами, колыхая чрезвычайно вместительным животом, семенил по росной тропинке к главному входу. Рядом, припадая на ногу и боясь отстать, шел пономарь. Он что-то рассказывал настоятелю, потрясая в воздухе рукой.
Лишь только они вошли в храм, на той же тропинке появилась дородная круглолицая женщина. В одной руке она несла небольшую складную лесенку, другой зажимала под подбородком концы незавязанного платка. Перед тем как войти в храм, попадья поставила лесенку и единожды перекрестилась, после чего еще и озирнулась, не видит ли кто!
Все трое находились в церкви не более четверти часа, затем вышли. Матушка с лесенкой наперевес ушла вперед, а настоятель с пономарем остались на паперти. Батюшка велел запереть дверь, а ключ передать ему.
– И не болтай! – предупредил он пономаря.
Как ни был строг батюшка, как ни наказывал им всем молчать, все одно слух о том, что в церкви происходят какие-то чудеса, пополз по Татаяру. Слух разлетелся по городу, как стая напуганных колокольным звоном ворон. Уже к полудню у калитки, ведущей в церковный дворик, стали собираться празднично одетые любопытствующие. В большинстве своем это были маленькие смиренные старушки, которые стояли и пылающими глазами смотрели сквозь кованые завитки ограды на церковь.
И попадья и пономарь клялись и божились, что ни словом, ни полсловом никому не обмолвились. Да и когда, когда было обмолвиться, ведь не выходили за храмовую ограду. Настоятель только кряхтел в ответ. Хотя толпа его не очень-то и пугала. Люди там все больше безобидные, верующие. Разойдутся, если не объявится среди них смутьян-зачинщик. И точно накликал батюшка беду опасениями своими. Раздался знакомый всему городу звук осиновой трещотки. Колыхнулись люди, расступились, а вот и он – смутьян Андрюшка: рубаха красная, длинная,