Прочно сложившийся обычай позволял накануне производства тем, кто был в этот вечер «ни в тех ни в сех», и пошалить и кутнуть. В тех кабачках, где обычно можно было застать только кутящих офицеров, в этот вечер толпились одни сержанты – те, кто завтра станет офицером.
К шалостям завтрашних офицеров в вечер и ночь перед производством начальство относилось снисходительно. И в самом деле, если сегодня отправят под арест сержанта, то завтра все равно придется сложить наказание или заменить взыскание более тяжелым офицеру. Но надо заметить, что шалости эти редко превращались в буйство: захмелевших удерживали товарищи. Что за беда, если сержанты (завтрашние офицеры), подметив, что кучер кареты у дворца вельможи задремал, подмигнут часовым у дверей и выдернут чеку из задней оси. Вельможа выйдет и важно усядется в карету. Выездные гусары вскочат на запятки: «Пошел!» Ну и… кони рванут с места, колесо скатится с оси, гусары повалятся в грязь, карета накренится, и разгневанный вельможа увидит, что окружен веселыми семеновцами. Откуда взялись? А подоспели кстати! С возгласами сочувствия и сожаления сержанты помогают вельможе выйти из кареты. Он еще не успеет опомниться, а уже один катит колесо, потерянное позади, другой несет чеку, хвастаясь, что нашел ее в грязи. Тяжелая карета дружными усилиями сержантов поставлена, колесо надето на ось. Вельможа в карете. Ему остается одно: благодарить, что семеновцы выручили его из беды.
По обычаю, полагалось целиком прокутить последнее сержантское жалованье за треть года. Всё оно, примерно три рубля на брата, пошло в общий котел. Пирушка вышла по необходимости скромной.
При погашенных свечах сварили жжёнку[81] в большой чаше. На ней на двух скрещенных шпагах истаяла в синем пламени спирта глыба сахара, роняя в жгучую влагу капли леденца. Пели песни о славе, доблести, счастье, любви. Клялись в вечной дружбе, обнимались и целовались и опять клялись в том, что вечно не забудут друг друга, а кто «выскочит», будет «тянуть» отставших однополчан.
Шумной ватагой высыпали семеновцы из кабачка на площадь и предались озорным забавам.
Звон московский
К рассвету семеновцы приустали; выдумка истощилась. Буйная ватага редела, и на рассвете майской ночи на мосту, что вел из Замоскворечья к храму Василия Блаженного, оказались трое: Суворов и два князя Волконских – Николай[82] и Алексей, записанные в полк в один день с Суворовым; они, как сверстники, держались вместе всю ночь.
На крутом горбу моста остановились. Кремль перед ними сиял золотыми шапками соборов, а на высокой главе Ивана Великого уже блистало солнце.
Все трое устали, но озорная лихорадка еще трясла обоих Волконских. Алексей внезапно для брата и Суворова швырнул в реку солдатскую шляпу и стал расстегивать куртку…
– Что ты делаешь? – испуганно спросил Николай.
– Хочу всё бросить в Лету – реку забвения…
– Зачем? – спросил Александр.
– Затем, что сегодня я уже не сержант!..
– Да, ты офицер! Как же ты явишься среди бела дня в таком безобразном виде?
– Постойте, друзья! – воскликнул Николай. – У меня другая мысль…
– Какая?
– Идем в Кремль и ударим в набат.
– Зачем? – опять спросил Суворов.
– Идем! – застегивая куртку, сказал Алексей. – Ударим в большой Успенский, соберем вече, а там увидим…
Суворов последовал за братьями, чтобы остановить их, если дело зайдет слишком далеко…
У входа на звонницу уже стояли кучкой звонари и входили один за другим в узенькую дверь, чтобы по крутой темной каменной лестнице, цепляясь за веревочный поручень, взойти на верхний ярус.
– Вы, служивые, чего взыскались? – спросил семеновцев старший звонарь.
– Хотим в большой колокол ударить, – ответил Алексей Волконский.
– В самый большой, – прибавил Суворов.
– Что ж, кстати и нам подмога: у меня трое загуляли. Милости прошу, вздымайтесь.
Лестница крутая, и ступени ее поистерлись. Ход узок до того, что двум встречным не разойтись. Под темным бронзовым шатром большого Успенского, считая и семеновцев, собралось двенадцать человек.
– Здравствуй, старик! – ласково хлопнув по боевому краю колокола ладонью, поздоровался с ним старший звонарь.
Суворов коснулся медного тела колокола рукой и ощутил его холодок.
Подручные звонаря разобрали ременные поводки, привязанные к стопудовому, кованному из железа языку колокола, и стали на две стороны. И Суворов с Волконскими взялись каждый за свой поводок.
– Господи, благослови! – тоном команды сказал звонарь.
Натягивая и попеременно отпуская ремни по шестеро враз, звонари начали раскачивать язык колокола. Размахи все больше: вот-вот язык своим отполированным боком коснется пятна, высветленного на краю колокола за две сотни лет не одной тысячей ударов. Старший звонарь, лежа грудью на каменном парапете, смотрел вниз, на угол Успенского собора. Из храма выбежал соборный солдат и, дернув за веревку кандии – сигнального колокольца, подал знак. Звонарь взмахнул рукой, и в то же мгновение язык своей тяжелой шишкой легонько коснулся боевого кольца. Грозный гул наполнил бронзовый шатер. И снова мерно закачался язык, не касаясь краев. Звонарь перешел к северной арке звонницы и не то слушал, не то смотрел туда, где на иззубренной кромке земли еще не угасли алые цвета майской зари. Москва еще молчала. Звонарь глубоким басом молвил:
– У Сергия ударили в «Царя».
Зазвонный тряхнул головой, и снова грозный гул наполнил звонницу. Суворов понял: звонарь говорил о том, что Москве ответил Свято-Троицкий монастырь – Сергиева лавра. Александр усомнился, можно ли такой низкий звук (самый низкий из возможных) услышать на расстоянии шестидесяти верст? Но, если звонарь и не слышал, он знал, что так оно и было.
Когда гроза второго удара утихла, звонарь сказал:
– Звенигород ударил! Повтори!..
Третий удар Москвы замкнул великий треугольник московской обороны: Иван, Сергий, Савва – главные сторожи[83] Москвы.
– В оба края! – скомандовал звонарь.
И мерный благовест в оба края (три секунды – удар) поплыл над Москвой. Тут же отозвались форты ближней внутренней обороны Москвы: Симонов, Андроний, Николо-Угреши и Новодевичий монастыри.
Звонарь говорил не для своих подручных: им все это довольно известно, а для трех семеновцев, по всей видимости барчуков.
Во время своего пребывания в Москве Елизавета Петровна совершила пешее шествие на богомолье к Свято-Троицкому монастырю. Она сделала эти шестьдесят верст на больных ногах, с длинным посохом паломницы в руке. Сделав версты три с роздыхами, дебелая царица изнемогала. Ее усаживали в карету и отвозили или на пройденный ночлег, или на ночлег предстоящий. А пункт, достигнутый благочестивейшей государыней, отмечался тем, что на нем становились биваком семеновские солдаты. На следующий день царицу привозили сюда в карете, и она продолжала шествие. Звон в Москве и в Свято-Троицком монастыре и на пути не прекращался. Сержант Суворов будил своих дремлющих у догорающих костров солдат по первому удару благовеста в Москве. По мере того как паломники уходили на север, по лесной дороге, звон большого Успенского слышался все слабее. Стоя биваком у переправы через реку Учу, на полдороге между Москвой и Троицей, Суворов первый раз явственно услышал через несколько секунд после первого удара в Кремле ответный удар Свято-Троицкого «Царя».
Тогда он вспомнил, как мальчиком однажды на охоте ранним летом ночевал с отцом в избе лесника. Отец поднял его с постели до зари и повел из избы на высокий безлесный холм.
«Молчи и слушай», – сказал отец, возведя сына на самую макушку, откуда открывался до края неба необозримый простор московской земли.
Стояла тишина. Быть может, оживленные рассветным ветром, и шумели у подножия холма сосны и ели, – сюда их шум не достигал.
«Слышишь?» – тихо спросил отец.
Даже если бы он спросил полным голосом, то не заглушил бы непонятного звука. Александру показалось, что это вздохнула сама московская земля, пробужденная пригревом ласкового солнца.
«Это ударила в ответ Кремлю Троица. Чу?!»
И снова как бы вздохнула земля.
«А это Звенигород».
Поместье Суворовых – в Дмитровском уезде, между Троицей и Звенигородом. Тут, на полпути между тремя вершинами треугольника Москва – Троица – Звенигород, когда-то стояли конные караулы, чтобы вовремя дать воеводам знать о тревоге.
Благовест кончился. Большой Успенский от последнего удара долго гудел, переходя от басовых аккордов к почти неуловимым для уха звукам.
– Согрелся, старик? – ласково хлопнув по наружному краю колокола, спросил звонарь.
И колокол ответил ему чуть слышным гулом.
Суворов коснулся бронзы рукой: и в самом деле, колокол нагрелся.
– Вот чудеса: бей его кулаком со всей силы – молчит, хлопни ласково ладонью – отвечает. Попробуй, если хочешь, сам, – сказал Суворову звонарь.