Сын Октавии Марцелл и сын Ливии Тиберий быстро выдвинулись в возможные наследники Августа. Они были почти одного возраста, в юности им давались равные возможности. Им обоим позволяли править несущимися лошадьми колесницы Августа во время триумфальных праздников после победы при мысе Акций. Марцелл, «юноша благородных качеств, с веселой душой и нравом», по контрасту с бледным, молчаливым кузеном, имел еще одно преимущество: он был родственником императора по крови и делал более быструю карьеру.[168] В 25 году до н. э. династия Юлиев-Клавдиев отпраздновала свою первую королевскую свадьбу: 17-летний Марцелл женился на своей 14-летней кузине Юлии.[169] Отец невесты не мог присутствовать, так как все еще находился в заграничной поездке. Таким образом, по иронии судьбы, которая проявилась лишь позднее, Агриппа, верховный командующий Августа, был вынужден выполнить роль родителя.[170]
Рядом с Юлией, наряженной в желтые подвенечные вуаль и туфельки, статус сына Октавии, как фаворита для облачения в пурпур, подтвердился, подняв престиж самой Октавии до важного (хотя и неофициального) положения матери несомненного наследника. Но «мыльный пузырь» лопнул слишком уж быстро. Через два года, осенью 23 года до н. э., когда сорокалетний Август поправлялся от тяжелой болезни, Марцелл внезапно умер от таинственного недуга в возрасте двадцати лет, оставив Юлию вдовой и внезапно первым заняв место в новом, с иголочки, семейном мавзолее, теперь возвышавшемся над городом как 130-футовый свадебный торт.
Траур по юноше был очень большим, потерю Октавии широко обсуждали.[171] Похоронив себя в уединении, она, как говорят, запретила упоминать когда-либо имя сына, давая выход своему горю только во время встреч с Вергилием — великим поэтом и другом семьи, позволяя читать ей отрывки из своей эпической поэмы «Энеида», в которой, ища в подземном царстве отца, римлянин Эней, считавшийся предком семейства Августа, встречает дух Марцелла в череде римских героев. В начале XIX века в картине «Вергилий читает „Энеиду“ Августу, Октавии и Ливии» французский художник Жан Огюст Доминик Энгр отобразил момент, описанный древними биографами Вергилия, — когда Октавия с лицом, пожелтевшим от горя, падает в обморок на руки Августу, прослушав ту часть поэмы, которая упоминала ее сына.[172]
Энгр добавил к сцене дополнительную фигуру, чье присутствие не описывалось в рассказе об обмороке Октавии, но упомянутом биографом Вергилия IV века Донатом. Август держит на руках потерявшую сознание сестру и поднимает руку, указывая поэту остановить чтение, а слушающая Ливия сохраняет при этом каменное лицо. Ее прикрытые капюшоном глаза не выдают эмоций, когда она поддерживает одной рукой голову Октавии, а другую вяло свесила со спинки своего стула, с бесстрастным интересом разглядывая убитое горем лицо перед нею. Серый и голубой тона ее одежды выражают ледяное спокойствие — по контрасту с теплыми розовыми и красными оттенками, играющими на одежде других участников. В более поздней версии картины две анонимные фигуры задумчиво смотрят на Ливию из тени, их подозрения пробуждаются из-за отсутствия у нее чувства огорчения.[173]
Композиция Энгра отражает страшные слухи, кружившие по Риму после смерти Марцелла: что именно Ливия, подталкиваемая завистью при виде, как ее сын Тиберий лишается наследования, отравила Марцелла. Донесший до нас эти слухи Кассий Дион записал, что многие отвергали такие обвинения, указывая на высокий уровень заболеваемости в городе в том году; тем не менее некоторое количество грязи попало на Ливию и не отмыто до сих пор. Роман Роберта Грейвза «Я, Клавдий» деликатно намекает на «неослабевающее внимание» Ливии к своему племяннику, а в телевизионном сериале по этой книге камера особенно долго задерживается на злорадном выражении лица Ливии, когда она обещает позаботиться о мальчике во время болезни.[174]
Энгр никогда не был удовлетворен своей композицией. Он перерабатывал картину несколько раз, и его нерешительность отражает отсутствие уверенности по поводу акцента на обвинении Ливии.[175] Тем не менее смерть Марцелла стала лишь первой в серии убийств при помощи яда, обвинения в которых сложат у ее двери. Хотя ныне уже бесполезно пытаться доказать или опровергнуть ее вину в этом или ином случае, нужно помнить, что образ женщины-отравительницы был характерен для древних мифов и историй, воплощенный в Клеопатре, ведьме в воображении жителей имперского Рима, которая испытывала свою аптечку смертельных ядов на военнопленных и в итоге сама приняла яд для самоубийства. Именно ее пример повлиял на портреты более поздних роковых женщин, таких как Лукреция Борджиа.[176]
Образ колдуний, вроде Медеи и Цирцеи, которые использовали свои снадобья и зелья для управления людьми и запугивания их, помогал создать великолепный контраст между двумя стереотипами женщин: помогающей и убивающей. Это была линия, вдоль которой Ливия продолжала идти, — так же неуклонно, как неуклонно росло количество ее образов в поле зрения римлян. Женщины опекали домашнее царство и были хранительницами ключа от кухни; но одновременно римские сатирики изображали их как внутреннего врага, знатока ядов, необходимых для вызывания аборта, отравления своего мужа или уменьшения количества неудобных соперников и повышения шансов наследования для своих сыновей:
«Вы, тоже сироты без отца, те, которые зажиточные, я предупреждаю вас — следите за своей жизнью и не верьте ни одному блюду. Пирожные злобно сочатся материнским ядом. Заставляйте кого-то другого сначала все пробовать, что предлагается вам женщиной, которая носила вас».[177]
Но женские познания в фармакологии могли быть также направлены и на добрые дела, на использование лекарств, которые исцеляли, а не вредили. «De Medicamentis liber», необычайно полная подборка традиционных римских средств, собранных в V веке Марцелом из Бордо, медиком и писателем, донесла до нас даже то, что считалось любимыми медицинскими рецептами Ливии и Октавии. По записям Скрибония Ларгуса, врача, обслуживавшего императорскую семью во время правления правнука Ливии Клавдия, мы узнаем, что Ливия рекомендовала микстуру из шафрана, корицы, кориандра, опия и меда, чтобы вылечить больное горло, а также держала в кувшине у своей кровати мазь из майорана, розмарина, пажитника, вина и масла, чтобы успокаивать озноб и нервное. Кроме сообщения нам формулы зубной пасты Ливии, сборник является для нас также источником информации о собственном рецепте зубной пасты Октавии — dentifricium. Как и у ее золовки, это была простая абразивная смесь, состоявшая из каменной соли, уксуса, меда и ячменной муки, запеченной и прожаренной и ароматизированной, надушенной, как и у Ливии, нардом.[178]
Профиль Октавии резко заострился после смерти Марцелла. Несмотря на клятву, что она больше не появится на публике, она вышла из тени, чтобы создать в портике своего имени библиотеку, посвященную умершему сыну, а Август создал поблизости театр его имени. Она также продолжала периодически появляться в художественной галерее, собранной ее братом. Но здоровье уже было подорвано. Говорят, что она так и не оправилась ни телом, ни в политике от смерти Марцелла и последние десять лет своей жизни носила траурные одежды. Среди древних панегириков, рисующих ее как одну из лучших, наиболее скромных и достойных похвалы римских женщин, через несколько десятилетий прорезался голос с другим мнением — в лице Сенеки, члена внутреннего круга императора Нерона. Он заявил, что Октавия слишком демонстративно скорбела по поводу сына, и это неприятно контрастировало со сдержанным поведением Ливии, когда той пришлось переживать собственное материнское горе.
Конечно, различия между двумя женщинами были гораздо глубже, чем их сравнительное поведение в горе. Согласно Сенеке, после смерти Марцелла они сильно отдалились. Говорят, Октавия лелеяла свою ненависть к золовке, подозревая, что та теперь добьется своего давнего желания увидеть одного из своих сыновей наследником Августа.
Но если Ливия действительно лелеяла такие материнские амбиции, ей приходилось еще какое-то время подождать.[179]
После событий 23 года до н. э. Август был вынужден быстро пересмотреть свои планы. Смерть Марцелла не только создала вакансию, нарушив династический порядок, — она оставила юную вдову, Юлию, без мужа. Позволить своей единственной дочери оставаться одной какое-то время противоречило гражданским нормам, которые активно насаждал Август; по закону, проведенному им в ближайшие годы, женщина могла оставаться незамужней вдовой не более года, далее ожидалось, что она снова выйдет замуж.[180]