– В любом случае это было невероятно! – с энтузиазмом настаивала Джина, схватив свою новую подругу за руку. – Я хочу когда-нибудь танцевать так же.
– Я уверена, ты сможешь все. – Вайолет была впечатлена решимостью Джины и ее мечтательностью. – Уже вижу тебя через несколько лет, мягко прогибающей весь мир под себя.
Джина рассмеялась, одновременно радостно и виновато, чувствуя зависть Бетт оттого, что происходило между ними, оттого, что Джина произвела на Вайолет такое впечатление. Случилась перемена, магнетическая дружба, прочно связавшая двух молодых девушек вместе. После представления Вайолет увезла Джину и Бетт на вечеринку, куда-то на запад. Единственная маленькая лампа над столиком с напитками освещала далеко не все пространство, так что по краям комнаты люди исчезали в темноте. Время от времени Вайолет подходила, брала Джину за руку, чтобы представить ее хореографу или объявить, что только что мимо них прошла Лори Андерсон[13]. «Это Эрик Богосян?»[14] «О… боже мой, это Грейс Джонс?»[15] В темноте было почти невозможно с какой-либо определенностью разглядеть лица. Все в комнате выглядели как знаменитости, все излучали ауру значимости. Даже уродливые люди казались великолепными.
Если Вайолет намеревалась открыть Джине путь на сцену, то ей это удалось. К концу вечера Джина поверила, что такой танцовщице, как она, просто негде быть, кроме как в Нью-Йорке, работать там, где работали эти люди, жить на чердаке, подобном тому, в котором жили родители Вайолет, с открытыми балками, голым кирпичом и светом, проникающим сквозь белые занавески.
Джина ясно видела свое будущее, представляла, как должно выглядеть следующее десятилетие. Единственной частью, которую она еще не заполнила, был Дункан.
Возможно, это была чистая случайность, что через неделю после того, как она присоединилась к Вайолет в Нью-Йорке, Джина была приглашена студентом-хореографом послушать композицию коллеги-второкурсника. Она нашла музыку прекрасной, а также была очарована мальчиком на сцене: застенчивым, красивым, серьезным, которого она почему-то никогда раньше не видела. Хотя, пожалуй, видела. Это было мимолетно, прошлой весной, в репетиционном зале, где она осталась, чтобы опробовать идею. Когда Джина танцевала, она заметила, что за ней наблюдает незнакомец, и вот теперь он снова здесь, полгода спустя, больше не скрытый в темноте, а в центре внимания, в центре сцены.
У нее было предчувствие насчет Дункана. Она не могла точно сказать, к чему это приведет, но в ней пробудилось некоторое любопытство – достаточное, чтобы убедить своего друга-хореографа нанять Дункана для сочинения музыки под танцевальное представление, которое он готовил. Дункан согласился, но в первый день, когда он должен был присоединиться к репетиции, у него сдали нервы, и он пришел пораньше, чтобы передать свои извинения и отказаться от работы. На месте была только Джина.
– Я не могу… я никогда не делал ничего подобного, – застенчиво признался он.
Еще как может! Джина чувствовала, что этот молодой человек, которого она видела исполняющим свою экстраординарную пьесу, обладал гораздо большим талантом, чем признавал или даже сознавал в себе. В его внезапном опасении она разглядела что-то новое – в Дункане говорил критический голос, мешавший ему быть великим музыкантом, который недавно так восхитил ее.
– По крайней мере, можно попытаться. В этом ведь нет ничего плохого? Я имею в виду – что, если я смогу помочь?
Произнося это, Джина была не слишком уверена, как именно может помочь, но осознавала, что Дункан нуждается в поддержке. Девушка почувствовала, как в ней шевельнулось желание подстегнуть его. И поэтому она тут же сочинила историю о пианисте, который придумывал музыку, наблюдая за репетициями танцоров (на самом деле она не знала ни одного композитора, но это казалось достаточно правдоподобным).
Джина танцевала тем утром для него – сольное выступление с атмосферой опасной интимности. Может быть, причиной была странная нервозность, возникшая в ней: ей нравился этот мальчик, она хотела понравиться ему, и поэтому его мнение имело значение – или, может быть, это был параллельный страх, который она чувствовала в Дункане, риск, на который он шел, играя для нее. По мере того, как Дункан играл, он, казалось, становился все увереннее, и она была удивлена тем, как выбранные им ноты соответствовали всему, что она делала. Сначала это было несовершенно – она сочла необходимым скорректировать свое движение или предложить ему подстроиться под него, но вскоре все стало автоматическим и инстинктивным. Мелодия словно отслеживала ее движения, поддерживала ее. Джина была поражена, не зная, что это значит, этот бессловесный резонанс между ними, но потом она не могла выбросить этот опыт из головы. Танцы были ее единственным спасением – до Дункана.
Почти каждый вечер в течение следующих недель Дункан ждал ее после репетиций, сначала делая вид, что занят своей работой, однако затем отказался от притворства. Он нервничал в ее присутствии, его руки были засунуты в карманы, когда они шли рядом. Но почему? Неужели он не видит, какой он замечательный? Дункан, казалось, не сознавал, что он, например, красив. Его темные волосы, убранные с задумчивого, прекрасного лица, красные губы, в которые он впивался зубами, когда напряженно думал. Не признавал он и своего собственного таланта, того, насколько редким даром он обладал – умением извлекать красоту из воздуха.
Когда Дункан музицировал, в нем чувствовалась мальчишеская легкость, непохожая на ту серьезность, с которой он обычно говорил. Пока они шли и беседовали, возникали долгие паузы, во время которых он обдумывал свое мнение и искал подходящие слова, и Джина заполняла их своим щебетанием. Она явно была более дерзкой, но видела, что Дункан не возражает против этого. На самом деле ему становилось легче, когда она вмешивалась, пока он пытался ответить на какой-то вопрос, например, что он собирается делать со своей жизнью – вопрос, который Джина подняла, не предполагая, что это введет его в ступор. Дункан учитывал все факторы – желания своих родителей, свое чувство долга, свое представление о том, что является респектабельным, – пока она запросто не высказала свое мнение:
– Единственный смысл жизни – следовать своей страсти.
– А что ты думаешь на самом деле? – смеясь, ответил Дункан, и Джина почувствовала, как он благодарен ей за то, что она интересуется его желаниями, за то, что ненадолго затмила множество удушающих голосов в его голове. Если она и принесла ему облегчение, вероятно, он смог произвести на нее такой же эффект. Она обнаружила, что чувствовала легкость с ним с самого начала и с течением времени эта легкость становилась только очевиднее. Дункан был так очарован ее смелостью, что она почувствовала себя еще смелее. Стало просто рассказывать ему о вещах, в которых она не позволяла себе признаться никому, даже Вайолет, – например, о своем навязчивом желании иметь ребенка. Вайолет, считавшая семейную жизнь тюремным заключением, съежилась бы, узнав, что Джина фантазировала о беременности с тех пор, как была девочкой. Увидев мать и ребенка вместе, она чувствовала боль, а иногда просто сама по себе, без причины, представляла сцены, которые она разделила со своей матерью, но по-своему. Она брала бы свою маленькую девочку купаться и позволяла маленькому тельцу прижиматься к ней. Она бы научила ее плавать и танцевать и всем этим маленьким, милым детским навыкам: как завязывать шнурки на ботинках, читать, прыгать через скакалку.
Джина не сообщила Дункану, что стоит за ее желанием, лишь мимоходом упомянула о материнстве и своей маме, но ей показалось, что Дункан уловил скрытые за этим чувства. После того, как она открылась ему, он задумался и потянулся, чтобы взять ее за руку.
После этого единственного прикосновения Дункан не осмеливался дотронуться до нее снова, так что однажды ночью, стоя у порога общежития, Джине пришлось обнять его самой и встать на цыпочки, чтобы поцеловать. Это был именно тот поцелуй, на который она надеялась, чувственный, объединяющий, как тогда, когда она танцевала, а он играл. Он крепко прижал ее к себе, но через некоторое время они оба задрожали от холода и ощущения важности происходящего.