Текст этот, как почти все материалы такого рода, не имеет подписи.
Следует обратить внимание на то, что в отличие от многих других, часто далеко не лестных, характеристик импровизаторов в этом случае Сгриччи оценивается как истинный и вдохновенный поэт. При этом слово «Поэт» приведено в заметке с прописной буквы. Такая оценка, несомненно, роднит его с пушкинским безымянным импровизатором, который в глазах Чарского не перестает быть творцом, несмотря на явно обнаруженную им вполне прагматическую «житейскую необходимость».
Есть у данной заметки и другие моменты схождения с пушкинской повестью. В «Египетских ночах» Пушкин, в отличие от автора заметки, не описывает ни чувства, ни внешность итальянца, завершившего импровизацию. Во второй главе он заменяет описание суждениями импровизатора о творчестве, а в третьей просто обрывает повесть на то ли завершенном, то ли незавершенном, если учесть черновую запись «И вот уже сокрылся день…», стихотворном тексте. Однако в сюжете и в повествовании у Пушкина возникает своего рода замещение описания последующего описанием предваряющим: то, что в заметке связано с конечным «возвращением в обыкновенное состояние», Пушкин дает как вхождение импровизатора в процесс творчества, сохраняя при этом те же оценочные акценты. Сравним —
в заметке:
…видевшие г-на Скриччи после его чтения, уверяют, что он походил на человека, который приходит в себя после продолжительного изступления, или который успокаивается после сильных движений сердца. Импровизатор мало помалу возвращался в обыкновенное состояние своего духа и не вдруг мог начать разговор с любопытными слушателями[80] (курсив наш. – Н. М.); —
в повести:
Но уже импровизатор чувствовал приближение Бога… Он дал знак музыкантам играть… Лицо его страшно побледнело, он затрепетал как в лихорадке; глаза его засверкали чудным огнем; он приподнял рукою черные свои волосы, отер платком высокое чело, покрытое каплями пота… и вдруг шагнул вперед, сложил крестом руки на грудь… музыка умолкла… Импровизация началась[81].
Весь этот фрагмент пушкинского текста, испещренного многоточиями, выдержан в ритме прерывистого дыхания, что еще более усиливает эффект от описания того момента, который всегда интересовал Пушкина и о котором он не раз писал применительно к себе ли, к поэту ли вообще – момента, когда «божественный глагол до слуха чуткого коснется». Возможно, именно интересом к этой минуте продиктовано произведенное Пушкиным смещение, еще раз повторим, никак не влияющее на характер оценок импровизатора и импровизации.
Важно отметить и обозначенный в заметке «пушкинский» возраст Сгриччи: «Ему отроду было около 30 лет»[82] («казался лет тридцати» – в повести).
Микаэла Бемиг, которую мы ознакомили с заметкой 1824 года, отмечает, кроме того, некоторое сходство тем, заданных импровизатору в парижском салоне и в повести. «Тема импровизации, – пишет она, – роковая женщина, губящая мужчин при помощи яда»[83]. Таким образом, количество деталей, сближающих заметку из номера «Вестника Европы» от 1824 года с пушкинской повестью таково, что оно вряд ли может быть сочтено случайным.
Помимо этой заметки существует еще одно никем (насколько нам известно) не отмеченное упоминание о Томмазо Сгриччи, относящееся к 1830 году. Как справедливо замечает Л. А. Степанов, «память Пушкина сохраняла годами зерна будущих сюжетов, примечательные поэтические подробности, имена и факты»[84]. «Нужно ли удивляться тому, – пишет далее автор статьи “Об источниках образа импровизатора…”, – что едва ли не первое услышанное имя реального импровизатора с выдающимися способностями – Томассо Скриччи, восхищенное описание его искусства, а затем встреча со Скриччи через много лет в рассказе наблюдательной и умной Д. Ф. Фикельмон, новые сведения о нем в примечаниях Н. И. Надеждина к очерку “Итальянские импровизаторы”[85] – все это могло создать в сознании поэта пластическую основу образа итальянца-импровизатора “Египетских ночей”»[86].
В приведенный Л. А. Степановым перечень не вошла, несомненно, известная Пушкину, пятая статья «Размышлений и разборов» Катенина, которые в течение почти всего 1830 года публиковались в «Литературной газете». В финале этой статьи, посвященной итальянской литературе, Катенин пишет об импровизаторах, слышать которых ему не довелось, но с отдельными творениями их он оказался знаком. Среди них – «Гектор» «славного Сгриччи»[87]. Говорит о нем Катенин без восторга, но изумляясь самому феномену импровизации. Однако в данном случае, в отличие от заметки из «Вестника Европы», важна не оценка, а сам факт называния имени, уже образовавшего в творческой памяти Пушкина некий контекст, и очень четкая национальная маркированность импровизатора, вписанного в итальянскую литературу[88]. Видимо, именно этот факт, оказавшийся важным для Пушкина во всех известных ему высказываниях о Сгриччи, позволил ему ввести в «Египетские ночи» не бросающийся в глаза, но последовательно выстроенный и, несомненно, значимый для него микросюжет, связанный территориально-временной прикрепленностью импровизатора.
Пушкин именует своего персонажа «итальянец», и это многократно повторенное именование вбирает в себя и, одновременно, замещает собой в тексте «Египетских ночей» его имя и характер его дарования и деятельности. Но, кроме того, Импровизатор идентифицируется автором как неаполитанец. Данный факт в тексте повести «Египетские ночи», как и в творчестве Пушкина в целом, семантически акцентуирован и неизбежно порождает спектр вполне определенных ассоциаций. Как мы уже говорили, в творческой памяти Пушкина периода работы над повестью «Египетские ночи» имя Сгриччи, по мнению Н. Каухчишвили, должно было или, как минимум, могло перекликаться с Неаполем, что повлекло за собой появление такого персонажа, как секретарь неаполитанского посольства[89]. Какую именно тему он предложил импровизатору, читателю угадать не дано, но общий неаполитанский субтекст творчества Пушкина подсказывает, что это вполне могла быть «La primavera veduta da una prigione»[90]. Здесь важен неопределенный артикль, указывающий на то, что речь в этом случае идет не о какой-то определенной, но о любой в потенции возможной тюрьме. В такой формулировке данная тема могла возникнуть безотносительно к книге Сильвио Пеллико «Мои темницы» («Le mie prigioni»), с которой ее обычно связывают комментаторы «Египетских ночей», но соотносительно с неаполитанскими событиями 1820 года, о которых поэт не раз упоминал в лирике и в набросках десятой главы романа «Евгений Онегин»: «Но те в Неаполе шалят, // А та едва ли там воскреснет…» (II, 42), «Шаталась Австрия, Неаполь восставал…» (II, 176), «Тряслися грозно Пиренеи, // Волкан Неаполя пылал…» (V, 210).
Как показывают фрагменты десятой главы, и в начале 30-х годов для Пушкина остается важной тема восставшего Неаполя, а значит, вполне ожидаемо ее появление в близких по времени создания произведениях, к каковым принадлежит и повесть «Египетские ночи». Согласно точному наблюдению О. Б. Лебедевой, не всегда замечаемая читателями повести фраза: «У подъезда стояли жандармы», – весьма прозрачно намекает на политические нюансы, казалось бы, обычного светского раута, пусть и с необычной программой, то есть с выступлением импровизатора. «В функции корпуса жандармов, – пишет она, – никоим образом не входила охрана общественного порядка при массовых скоплениях публики, но, напротив, в них входил надзор за неблагонадежными и инакомыслящими. И если предположить наличие такового элемента среди присутствующих на выступлении импровизатора в гостиной княгини **, то им, скорее всего, окажется сам “неаполитанский художник”»[91]. Добавим к этому, что в начале повести об итальянце говорится: «Встретясь с этим человеком в лесу, вы приняли бы его за разбойника; в обществе – за политического заговорщика <…>» (VI, 374). Поскольку выступление импровизатора происходит именно в обществе, заявленный в начале повести скрытый микросюжет и далее реализует свою логику, что оборачивается неизбежным появлением жандарма у подъезда дома княгини **.
Таким образом, Томмазо Сгриччи оказывается фигурой, к которой сводятся все, казалось бы, разрозненные, но соединившиеся в повести Пушкина начала: он блестящий импровизатор, итальянец, познакомивший неаполитанскую публику со своим творением о Клеопатре. И все это могло стать известно Пушкину из ряда источников, среди которых не последнее место занимают два, доселе в интересующем нас контексте не упоминавшиеся – заметка в «Вестнике Европы» за 1824 год и пятая статья «Размышлений и разборов» Катенина.