— Кончилась твоя музыка, нельзя починить…
Потом, когда обескураженный владелец робко просил, чтобы он хоть не совсем починил, а так, лишь бы как–нибудь играла, Афонька говорил:
— Ладно, оставь, еще погляжу.
Тут он чувствовал себя жрецом, чувствовал свою власть над людьми и свою значительность, потому что умел то, чего, кроме него, не умел никто.
А торговлю он презирал, как свое унижение, потому что тут никакой мудрости не нужно: дурака посади — и тот торговать будет, а он, мастер, будет вкладывать в нее всю душу?! И он нарочно относился к ней так, чтобы видно было, что он выше этой торговли, что в ней не нуждается и не с его способностями тратить на нее целые дни. Да еще играть роль приказчика!
Его свободная натура никак не ладила с бухгалтерией, с своевременной доставкой товара. Он ничего не записывал, никакой отчетности не вел.
— Продал и продал, что ж его записывать. Когда товар в лавке, его записывать нечего, потому что он без того тут. А когда он продан, его записывать нечего, потому что его все равно нету.
— Тогда ответишь. Взыщем.
— Взыскивай, — говорил Афонька и, повернувшись задом к собеседнику, наклонялся, показывая ему известную часть и прихлопывал по ней ладонью.
Собеседник взглядывал по указанному направлению и видел там одну заплату и две дыры до голого тела.
Эти дыры могли иметь два значения: с одной стороны, они служили доказательством честности, с другой — указывали на невозможность взыскания.
На порученное ему дело он смотрел спустя рукава и сам был полным бессребреником. Так что, когда через неделю после открытия лавки пришел один из членов правления и попросил осторожно в кредит товару, Афонька сказал:
— А мне что?.. Бери: мое, что ли?..
— Записывать–то будешь, что ли? — спросил член правления, сам насыпая себе белой муки.
— Чего там записывать…
— Ну, я тогда еще чайку с фунтик возьму.
— Вали.
На другой день пришли остальные два члена правления и довольно долго возились в лавке, насыпая и укладывая мешки.
А потом пришел мужичок — один из пайщиков, у которого была в кармане пятерка, но жаль было менять ее.
— В долг отпустишь?
— А что мне, жалко, что ли: лавка–то ваша, а не моя.
А там, узнав, что в лавке отпускают в долг, побежала и вся деревня.
— Держись, Фомичев, — говорили мужики лавочнику, который одиноко сидел в своей лавке, — видал, обороты какие делаем!
Главное свойство, самое ценное свойство Афоньки была его полнейшая бескорыстность. К деньгам он относился почти с презрением, и все знали, что ни одной общественной копейки у него не пристало к рукам. И когда кто–то недели через две после его определения на должность приказчика повернул его спиной к свету, заплата и дыры были на своем месте.
Особенностью Афоньки, как заведующего лавкой, было то, что он никогда не спрашивал долгов. Возможно, что при этом он рассуждал так:
— Они хозяева, их лавка, и ежели они берут, значит, знают, когда отдать.
А может быть, он и вовсе не рассуждал.
— Керосин есть? — спросил какой–то покупатель через три недели после открытия лавки.
— Нету керосина. Деготь есть.
— Деготь мне не нужен, я уж другую неделю за керосином хожу.
— Ну, и третью походишь, что ж из–за одного твоего керосина в город ехать? Возьми вон напротив, через дорогу.
На четвертую неделю после открытия лавка стояла пустая.
— Вот это так оборот, — говорили мужики, — а боялись, что сбыту не будет. Эй, что ж ты спишь, за товарами не посылаешь? — кричали Афоньке.
— Денег нету.
— Целую лавку расторговал, а денег нету? Придется ревизию делать.
Пришла ревизия. Но так как Афонька ни за кем не записывал, кто брал в долг, то ревизия не могла обнаружить тех, кто так бессовестно отнесся к общественному достоянию.
— Кто в долг брал? — спрашивает ревизор.
Все только стояли и оглядывались по сторонам и друг на друга, удивляясь, какой жулик народ пошел.
— Придется взыскать с тебя, — сказал ревизор, обращаясь к Афоньке.
И все увидели, как Афонька молча повернулся задом к ревизору и показал ему то, что обыкновенно показывал всякому, кто говорил о взыскании с него.
Ревизор машинально посмотрел на это место и увидел то, что все и раньше видели: заплату и две дыры.
II
Тогда решили, что уж лучше заплатить, как следует, но нанять правильного человека, который бы целый день сидел в лавке, в долг бы не отпускал и вел отчетность.
Выбрали Кубанова, бывшего председателя, которого по приказу из города сняли с места за превышение власти. Этот человек был рожден для власти и, побыв полгода председателем, нашел свое истинное призвание. Он верил, что без строгости и порядка не может идти никакое дело. Был оскорблен, когда его сняли. А когда выбрали в заведующие, он только сказал:
— То–то, черти, поняли теперь…
Сделавшись заведующим, он показал во всей силе, что такое власть даже на таком посту, как заведующий потребительской лавкой. Когда покупатели подходили к лавке, у них зубы начинали стучать, как будто они шли не за товаром, а к прокурору, который вывернет им всю требуху наизнанку и вымотает кишки.
Кубанов всегда сидел и читал газету. При входе какой–нибудь старушки, не опуская газеты и не глядя на покупательницу, кричал:
— Что надо?
— Ась?
— Говори, зачем пришла?
— Я, батюшка… мне, батюшка…
— Что?! Говори проворней, чего мнешь! Что у тебя, язык отнялся? Ну?
— Хунт керосину…
— А откуда твой сын деньги берет? Я вот доберусь до вас, обнаружу. Все наружу вытяну. В церковь ходишь? Попа на дом принимаешь? Да ты, брат, не заикайся, а говори! Налог заплатила? Нет? А откуда же у тебя деньги? Я, брат, все знаю. В сберегательную кассу кто ходил? Мне отсюда все видно! Обо всем будет доложено. Вот твой хунт керосину. Получай и в другой раз не попадайся.
Старуха выкатывалась без памяти из лавки и всю дорогу крестилась и оглядывалась.
Кубанов смотрел на свое назначение, как на право вникать во все области жизни граждан, и относился к покупателям, как начальник к подчиненным, от которых требовал прежде всего проявления страха.
Самое большое удовольствие для него было видеть, как они трепещут от страха и как язык у них сразу делается суконным от одного его окрика.
Дело свое он тоже презирал, как и Афонька, ставил его на последнее место. А на первом у него была строгость и порядок. К потребностям покупателей относился тоже с презрением и на их требования смотрел, как на блажь.
— Что ж ты мне даешь, я чаю просила, — говорила какая–нибудь молодка.
— Бери, что дают. Нету чаю. Не ройся. Принудительно бери, а то плохо идет! Не разговаривать, а то будет доложено. А тебе чего?
— Керосину,
— Напротив, через дорогу.
У этого заведующего ревизия нашла полный порядок в отчетности, но и полный застой в торговле. Товару никто не брал, несмотря на то, что правление снизило цены на 20% против Фомичева.
— Фомичев, а ты жив еще? — спрашивал кто–нибудь.
— Живы-с, — отвечал Фомичев, стоя на пороге и снимая картуз.
— А как же ты торгуешь–то? Там на 20% сбавили.
— Бог помогает.
— Ну, что за черти окаянные, это кулачье! Прямо черная магия какая–то, — говорил, покачав головой, спрашивающий. — Чем же тебя доконать, Фомичев?
— Вам видней, — отвечал Фомичев.
И когда официально, в ударном порядке, была объявлена война частной торговле, стало очевидно, что Фомичеву приходит конец.
На него наложили такой налог, что все ходили и говорили:
— Теперь крышка. Вот это борьба, так борьба. Теперь подрывать не будет. Если это заплатит, тогда еще столько же наложить надо.
— Что, не выдержишь, Фомичев? Конец, брат, тебе?
— Что ж сделаешь–то, — отвечал Фомичев.
А так как денег у него не хватало, то отобрали весь товар.
— Вот теперь поторгуем. Кого бы это в заведующие угадать, получше выбрать? Надо такого, чтобы операции мог производить.
III
Третьим заведующим выбрали Зубарева, бывшего заведующего волостным финотделом, который до того был доверенным какого–то магазина в Москве, но получил расчет за широту кругозора, по его объяснению.
Зубарев — человек с сильно зализанным бобриком и всегда тревожно–возбужденным лицом, которое он постоянно вытирал комочком платка, как будто пробежал без передышки верст десять, и поминутно задирал вверх бобрик маленькой щеточкой.
Войдя первый раз в лавку, он окинул полки глазами и бросил:
— Операций не вел. Это сиделец, а не заведующий был. Все дело в операциях. Помещение ни к черту! Строиться надо.
Строиться ему не дали, но отвели под лавку народный дом. Зубарев выломал стены, вставил цельные окна, завел стулья для посетителей, устроил несколько отделений и накупил таких товаров, каких прежде не видывали: шляп, картин в рамах, зонтиков. И даже зачем–то один цилиндр.
Когда у него спрашивали, зачем это, он отвечал: