Река у переправы быстрая, коровенок послабее оторвало от стада, понесло вниз. И хотя они были ближе к чужому берегу, развернулись и поплыли назад.
– Чтоб вас чума перекурочила, жабы рогатые. Опять лодку, опять коня!
К беженцам подошел Илья Каверзин: это он из толпы подавал советы.
– Эти сами пойдут. Отдохнут и пойдут. Видишь, они на тот берег, на свое стадо смотрят.
Расходился с берега народ. Кто радовался, кто печалился, но виду никто не показывал.
А вечером в Караульный еще две казачьи сотни вошли. Снова коней отбирать будут, поговаривали в народе.
Воздух душный и вязкий. Приближалась гроза. Далеко на северо-западе, за сопками густели тучи и перекатывался гром. Разом налетел ветер, рванул вершины тополей, закружил дорожную пыль, взъерошил перья у куриц, пригнул к земле дым, ползший из труб, зашумел в траве. Створки окна со звоном раскрылись, взвилась вверх белая занавеска, с подоконника упал горшок с геранью и разбился.
Степанка одним прыжком оказался у окна, захлопнул створки. Приплющил нос к стеклу. Ба-а-льшая гроза будет.
Мимо окон груженые подводы идут. Да это Ямщиковы куда-то поехали!
Придерживая штаны, Степанка выскочил на улицу. На одном из возов сидел Шурка.
– Шурка, куда это вы?
Шурка соскочил с подводы, подбежал к приятелю. Глаза у Шурки красные, нос распух.
– Куда вы подались?
– Мы убегаем. На ту сторону, за реку, – торопился Шурка. – Тятька партизан боится. Говорят, нам мало не будет, за то, что Васька у белых стал служить. Мы всю ночь собирались. Я почти нисколечко не спал.
Да как же Шуркиному отцу надо бояться партизан, – Степанке трудно понять. Партизаны-то почти все свои. Там Федя, Северька, Лучка, дядя Филя. Степанка вспомнил о встрече с партизанами.
– А ты, Шурка, не бегай, оставайся, и твой отец останется. А?
– Нет, – замотал головой Шурка, – тяте оставаться нельзя, его партизаны расхлопают. Так Андрюха Каверзин сказал. И Проня Мурашев талдычит то же.
Шурка побежал догонять подводы.
Оказывается, уезжали не только Ямщиковы. Уже грузились на карбас Каверзины, дожидалась своей очереди на берегу семья Прони Мурашева, заколачивали окна у Богомяковых.
В пыль дороги ударили первые крупные капли дождя. Воздух стал плотный – хоть разгребай руками. Утих ветер, замерли в ожидании тополя. Только ласточки стремительно проносятся над самой землей, да старая осина мелко-мелко вздрагивает широкими листьями. Гром перекатывается ближе, уверенней.
У рыжего плетня стоят, разговаривают два старых казака.
– Видишь, – говорит Алеха Крюков могучему старику, отцу Северьки Громова, – бегут язвы.
– Вернуться хотят, – Сергей Георгиевич оглаживает бороду. – Вишь, дома заколачивают. Для сохранности.
Мимо проскакал есаул Букин. На минуту осадил коня.
– Не радуйтесь. Шибко не радуйтесь.
Не поймешь Букина. То ли пригрозил, то ли предупредил. А может, и предупредил. Не раз за долгие годы войны переходил Караульный из рук в руки. Возвращаясь, белые наводили порядок. Пороли, а кого в расход пускали. Букин тоже, видно, думает: если и уйдут белые – все одно вернутся.
– Ну, Богомяков побежал – ладно, – продолжал Крюков, – ну а Мишка Черных чего за границу дунул? Извечный батрак, а тоже капиталы спасает.
– Богомяков ему голову закрутил. Сладкую жизнь обещал.
– В работниках.
– Табуны богомяковские пасти кому-то нужно. Неужто сам Фрол Романыч этим займется?
– Снять бы с этого Миши штаны, голову в ногах зажать да крапивой… Для его пользы.
Поднимая пыль, проскакал по улице, в сопровождении двух вооруженных милиционеров, Тропин. Рот сжат. На мужиков посмотрел косо.
– Чего это они забегали?
– Пойдем-ка, паря, по домам. От греха подальше. Да и гроза начинается.
Замерло село. Замолчало, притаилось. Который уж раз. Дома с заколоченными окнами – как кресты на кладбище. А в других домах – мучаются: ехать на чужбину – душа не принимает, оставаться – боязно. В третьих все решено. Лишь бы своих дождаться, лишь бы выжить. Хорошая, говорят, жизнь будет.
Пустая улица. Но все видит улица. За каждым, кто идет по ней, следят глаза.
Сила Данилыч мучается. По всему бы – уехать надо. Хозяйство – немалое. Но чужбину Сила знает получше других. Два года в турецком плену был. Нет горше доли, когда тоска по родине душу рвет. «Останусь, – решает Сила. – Красным я ничего не сделал. Не доносил, в дружине на партизан только раз сходил».
Голова у Силы Данилыча есть, а думал долго. Решил твердо: «Останусь». Только на всякий случай продал полтора десятка коров да отару овец. Взял золотишком. Золотишко на огороде закопал, в приметном месте. Так-то оно спокойней.
VII
Партизанская разведка возвращалась домой. Ехали повеселевшие: жмут белых со всех сторон. Ехали днем. Особенно не таились. Но наткнулись на сильный семеновский разъезд. Благо кони были свежие – вынесли. Никого не потеряли, но Николай ругал себя за ротозейство. Снова пошли сторожко, высылали вперед дозоры. И не напрасно. Ехавший в дозоре Никита Шмелев прискакал возбужденный.
– Паря командир, – заикаясь и проглатывая слова, докладывал Никита. – Сейчас из-за сопочки подвода выкатит. За ней – четверо верших. Погонники.
Николай осмотрел своих.
– Надо брать. Вон в тех кустах. Оружие нам нужно. Да и кони.
Только успели партизаны укрыться в кустах, как на пустынной дороге показалась телега. Чуть сзади – четверо конных казаков. Ехали не спеша, мелкой рысью.
– В телеге-то японцы, – скрипел над самым ухом Северьки голос Федьки. – Давно я их не видел.
Японцы о чем-то весело переговаривались и чувствовали себя спокойно. Сопровождающие их казаки, казалось, дремали в седлах.
– Стой! – рявкнул Северька. Из кустов, на дорогу, – люди.
Кучер резко потянул вожжи, но в этом уже не было нужды: Григорий Эпов держал лошадей и зло визжал.
– П-попались, гады.
Казаки рванули шашки, но хлопнули выстрелы, и двое медленно стали сползать на землю, а третий, дернувшись, схватился за плечо. Четвертый, бросив шашку, поднял руки.
Японцев вязали.
– Лошадей ловите! – кричит Федька.
Японцев было трое. Два офицера и солдат. Возница равнодушно смотрел, как тащат к кустам связанных офицеров.
Про третьего – солдата, – казалось, забыли. Он без сопротивления отдал винтовку, но потом вывернулся с телеги и, быстро-быстро перебирая ногами, побежал по дороге.
– Уйдет, сволочь! Лучка – на коня! Руби его!
Лучка, не задев стремена, прыгнул на казачью лошадь, выхватил шашку. Все, даже связанные офицеры, смотрели, что будет.
Лучка взмахнул и опустил шашку. Но японец продолжал бежать. Лучка сделал круг и снова взмахнул шашкой.
– Не умеет! – взъярился Филя. – Себя и его мучает.
Через мгновение Зарубин был уже на коне и карьером летел за беглецом. Он привстал на стременах, вытянул руку вперед; пролетая мимо солдата, резко опустился в седло, рванул шашку на себя.
– До пояса, – азартно сказал казак, все еще стоящий с поднятыми руками.
– Может, с тобой так же сделать?
– Воля ваша.
– Опусти руки, – сказал ему Николай. – И сними с седла приятеля. Видишь, ранен.
– Чего ж вы за шашки хватались? – Северька строго смотрит на казаков.
– С перепугу, паря, с перепугу. Шибко вы внезапно выскочили.
– Если бы не внезапно, винтовки бы сорвали.
– Может, и сорвали бы.
– Смелый ты, – Филя закуривает трубку. – Не боишься так говорить?
– А чего бояться. Бойся не бойся – едино.
Японский офицер, старший по званию, торопливо, с хрипотцой заговорил.
– Чего ему надо? Не пойму? – развел руками Николай.
– Его хочет умереть, – спокойно сказал второй офицер. – Харакири. Живот резать.
– Как это? – не понял Николай.
– Обычай у них, у японцев, такой, – объяснил Филя. – Сам себе живот режет.
– Сам себе? Ну уж, не выйдет.
Но японец говорил торопливо и настойчиво.
– А, хрен с тобой. Развяжите ему руки.
Много за эти годы люди смерти видели. Пообвыкли, очерствели. Потеряла смерть таинство. Какое тут таинство, если вот она, каждый день промеж людей шлындает.
Смерть разная: легкая и трудная. Легкая – это та, что в бою. Летит человек на коне, машет шашкой, кричит. Грохнется о землю, перевернется несколько раз, как тряпичная кукла, и – все. Лежит казак в степи, запрокинув голову, бродит вокруг хозяина верный конь. Ржет конь призывно и встревоженно, а хозяин не слышит и не услышит больше никогда.
Раненые умирают трудно. В муках, в тоске. Хорошо еще, если кругом свои стоят, друзья-товарищи. Вот и этот, приехавший из-за моря, не больной, не раненый, сейчас умрет. Умрет среди тех, кого приехал он убивать. Не в бою, не в азарте, сжигающем душу. Каково ему?
Федька развязал японцу руки, отвел его в сторону и услужливо подал клинок.
– На тебе, морда неумытая.
Японец снял китель, опустился на колени. Лучка отвернулся.
– Не могу. Из винтовки стреляю по людям – ничего. А так не могу. И вот того догонял. Рублю его, а меня мутит.